Amor. Автобиографический роман - Анастасия Ивановна Цветаева

После прихода в дом его мрачной мечты, Пиковой Дамы, – говорила потом жена его, – он стал совсем равнодушен к окружающему… Его судьба свершилась. Он, как в полусне, принял предложение Андрея Павловича перевезти в Старый Крым дочь и жену – чтобы им было лучше. Ему уж ничего не было нужно. Перевезти вторую жену к сопернику по первой жене? Единственное предложение жизни – и он принял его. Но чтобы это было всё же не даром, он старался для них заработать, что-то купить, привезти. Пальто, кем-то ему на зиму данное, он саркастически называл «дипломат». От Ирины он старался скрывать свои невзгоды, чтобы у неё не портилось в груди молоко. Он знал, что пришёл к финишу.
– На днях я в городе слышал, – сказал он в последний приезд Нике, – что всех занятых на частной работе решено забирать под ружьё и делать из них подкрепленье для карательных отрядов, начатых немцами и считавших себя вправе, даже вменявших себе в долг расправляться с крестьянами за разграбленные имения. Я решил – отказаться. Что последует за моим отказом – этого я не знаю, но иначе я поступить не мог. Ирине об этом – ни слова!
Страшный вечер, вьюга воет, как зверь, двери рвёт с петель, ни зги за окнами, и мороз крепчал. Выглянувшая за дверь Ника с ужасом подумала о несчастных, которых бы такое застало в пути, подумала – и содроганьем и малодушием всего существа скорее захлопнула дверь. Часом или двумя поздней в дом застучали – слабо, затем сильней – на пороге стоял Глеб в своём «дипломате», в чём-то утлом на голове. Ирина всплеснула руками, уж тащила его в тепло – и он странно шёл, и лицо у него было необычное, и в ответе его прозвучало: «40 градусов температуры». И про мальпост, полный народа: Павло не брал; наконец, посадил рядом с собой наружу, но Павло в тулупе, а – дальше зубы забили дробь, Глеб прислонился к стене.
Рука Ники легла на совершенно холодный лоб. Она было начала: «Глеб, по-моему…» Он не дал досказать. Скривив рот (он особенно кривился при волнениях – остаток операции саркомы), прервал её: «Лоб холодный, потому что я ехал в морозе… У меня 40!..» Ирина уже уводила его. Но он, еле на ногах стоя, всё же не забыл передать Нике – завёрнутый в розовую марлю свёрток сахарного песку, заработанный. Он сделал это не без некоторой детской (пробивающейся через горечь взрослого) гордости – что хоть чем-нибудь мог быть полезен в хозяйстве…
Беря этот сахар, Ника, хоть и не верившая в серьёзность его болезни (ведь лоб был совсем холодным под её рукой – стиль Глеба гиперболизировать: 40…), внезапно подумала (не она, её пальцы): «А вдруг я буду насыпать этот сахар, а Глеба уже – не будет…» Она содрогнулась, кинулась за градусником. Лоб, насильственно охлаждённый в дикой метели, быстро начал пылать, как всё пылало внутри; ртуть, послушная его ощущенью, поднялась до роковой цифры, им названной… Быстрые, трепещущие руки Ирины умело, заботливо укладывали его в постель. Она бросалась то к нему, то к просыпавшейся дочке, все силы её существа отдавались служенью двум её дорогим. В доме наступила тревожная, настороженная ночь.
– Андрей, точно я чувствовала, что он едет снаружи в этом ледяном мраке и буре, – шептала другу своему Ника в глубокий час ночи, – когда я вышла на минутку за Наташей к Домахе и ужаснулась тому, что было за дверью, – а он ехал снаружи мальпоста – больной.
– Спи, родная… – отвечал шёпотом Андрей. – Я рано утром пойду за доктором, будет сделано для него всё, что в силах, а сейчас с ним его верная Ира – тихо там, слышишь?.. Усни…
В бреду, как потом рассказывала Ирина, он всё же пытался поэтизировать свою горечь. Его заставила жизнь стать кем-то в мировом базаре – и вот пришла расплата, конец… Всего ещё двадцать пять лет ему было, метавшемуся в жару, но уже жизнь проживший, второй раз муж и второй раз отец, видавший и войну, и сумасшедший дом, претерпевший операцию саркомы, перекосившую ему рот, услышавший (потом это оказалось ложью) о сожжении хутора, где прошло его детство и юность… стройный, высокий, со своим шиллеровски-ястребиным лицом простоявший уже больным на улице, сторожем возле своей насильственной службы… Видящий прекрасное только в далёком легендарном прошлом, не понимающий и не приемлющий настоящего, в будущем ничего не ждущий, кроме свершенья своей судьбы, которую он ждал со сосредоточенной мрачной страстью…
Трагичность фигуры его была ясна, может быть, даже бабам в очереди – беловороность, несмотря на молодость! В величавости его нищеты не было позы, это чуялось… Глядели все (уже этим мучая), но не смеялся – никто…
В последний раз, провожая его в город, Ника и Андрей долго смотрели вслед, как смотрят только в подлинное лицо жизни, и тесно, плечо к плечу, возвращались молча домой – в своё по-иному счастливое отъединение от людей, в своё, будто перед ним, уехавшим, грешное – теплом и уютом – жильё. В такие минуты Нику кидало к Андрею, словно бы она силилась утопить в нём всё без остатка, чтобы в душе уже