Писательские семьи в России. Как жили и творили в тени гениев их родные и близкие - Елена Владимировна Первушина
Службы происходили по большим праздникам и по постам. Особенно тяжелы они были в Великом посту, на Страстной неделе. В дворцовую церковь ездила говеть городская знать во главе с градоначальником (Таганрог тогда был градоначальством). Публика была все отборная, аристократическая, и Павлу Егоровичу очень хотелось прихвастнуть перед нею и своим хором, и умением дирижировать, а главное — умением воспитывать своих детей не как-нибудь, а в страхе божием. Поэтому он всячески старался выдвигать их и этим, — сам того не подозревая, — причинял им много огорчений. В великопостной службе есть красивое трио: „Да исправится молитва моя“. Поется эта молитва обыкновенно среди церкви, на виду у всех молящихся, и исполнение ее, чтобы оно было хоть сколько-нибудь сносно, требует непременно хороших голосов. Голосами своих чад Павел Егорович прихвастнуть не мог, и знал это, но болезненное самолюбие и желание показать себя перед аристократией были в нем в этом случае непобедимы.
Он заставил своих троих сыновей-гимназистов разучить это песнопение и неумолимо выводил их на середину церкви.
Понять психику Антона Павловича в эти мгновения не трудно. Неуверенность в своих силах, свойственные детскому возрасту робость и боязнь взять фальшивую ноту и осрамиться — все это переживалось им и действовало на него угнетающим образом. Само собою понятно, что при наличности таких ощущений голоса доморощенного трио дрожали, пение путалось и торжественное „Да исправится” не менее торжественно проваливалось. К тому же заключительный куплет приходилось исполнять обязательно на коленях, и строгий регент требовал этого, забывая, что на ногах детей сапоги страдают недочетами в подметках и каблуках. А выставлять напоказ, публично, протоптанную, дырявую грязную подошву, — как хотите, — обидно, особенно же для гимназиста, которого могут засмеять товарищи и который уже начинает помышлять о том, чтобы посторонние были о нем выгодного мнения…
Антон Павлович всякий раз краснел и бледнел от конфуза, и самолюбие его страдало ужасно. Дома же после неудачного трио всем троим певцам приходилось выслушивать от строгого отца и оскорбленного в своих лучших ожиданиях регента внушительные упреки за то, что его осрамили собственные дети…
Великопостные службы на Страстной длинны и утомительны. Если только выстаивать их от начала до конца утомительно, то петь их — утомительнее вдвое. Детям Павла Егоровича и его хору приходилось являться в церковь раньше всех и уходить позже всех. Тягота к концу недели становилась еще тем ощутительнее, что после долгих служб и поздних всенощных не было возможности отдохнуть: хор прямо из церкви собирался на спевки — репетировать предстоящую пасхальную службу. К концу Страстной недели Антон Павлович уже чувствовал себя переутомленным и несколько напоминал бродячую тень.
Пасхальная служба была много веселее. И мотивы пасхального канона веселы, и кончается она скоро. Во Дворце хор начинал утреню в полночь и в три часа утра был уже свободен. Первым днем Пасхи и кончалось принудительное пение. Дворцовая церковь запиралась. Антон Павлович и его братья, однако же, были обязаны ходить всю Светлую неделю в другие церкви — не петь, а просто молиться или, как говорил Павел Егорович, не пропускать церковной службы. Но это уже не было так утомительно. Все-таки отдыхали… до Фоминой, а там опять начинались праздничные и воскресные службы с пением на разных клиросах».
* * *
Братья Чеховы не все детство провели в отцовской лавке, хоть редко, но случались настоящие каникулы.
Однажды им позволили отправиться с оказией на лето в Княжую слободу, где жили их дедушка Егор Михайлович и бабушка Ефросинья Емельяновна.
Дети знакомятся с совсем новым для них миром. Александр Чехов вспоминает: «Минут через десять мы были уже в степи, переживавшей в июле вторую половину своей молодости. Все степные растения спешат отцвести к июню и в июле дают уже семена, а сами блекнут, покорно отдаются во власть палящего солнца, буреют и сохнут. Но и в эту пору степь прекрасна своим широким простором и курганами. Сверху, с голубого горячего неба льется трель невидимого жаворонка. Сколько ни ищи его глазами — ни за что не увидишь. Виден только плавно парящий коршун. Крылья его почти неподвижны, и он каким-то чудом держится в воздухе; потом вдруг, свернувшись клубком, стремительно падает на землю, как камень, и вновь взвивается вверх, но теперь уже с добычей. Низко над травою и бурьяном летают разноцветные бабочки, а в самой траве, сидя на задних лапках, свистят суслики.
Хорошо, ах, как хорошо, просторно и свободно! Мы с Антошей онемели от восторга, молчали и только переглядывались. Дорога была гладкая, и мы катились ровно и без толчков, оставляя за собою ленивый столб пыли, уже успевшей покрыть собою наши гимназические мундиры и фуражки. Отчего нельзя ехать по степи всю жизнь, до самой смерти, не зная ни забот, ни латыни, ни греческого, ни проклятой алгебры, огорчавшей меня всегда одними только двойками?
Антоша, судя по его жизнерадостному лицу и счастливой улыбке, думал то же самое. Его широко раскрытые глаза говорили: к чему лавка, к чему гимназия, когда есть степь, и в этой степи так хорошо и приятно?..»
Бабушка и дедушка живут совсем просто: «Егор Михайлович выпросил у графини позволение построить для себя жилище по своему вкусу и выстроил тут же, рядом с барскими хоромами, маленькую хатку с двумя крохотными низенькими комнатками. Очутившись в привычной тесноте и духоте, оба старика почувствовали себя привольно и хорошо, как рыба в воде».
Чаепитие




