Предчувствие счастья - Евгений Львович Шварц
6 июня 1953 г.
Владимир Михайлович Конашевич тоже из людей, которым искусство дает спокойствие и равновесие. Петр Иванович поругивает его работы с меньшей яростью, чем Петрова-Водкина, но лично его скорее похваливает. Правда, в этой области Петр Иванович менее красноречив, чем в отрицании. Его похвала заключается скорее в отсутствии хулы. Я любил бывать в этом пансионе, в длинном доме с длинной террасой, но мне редко это удается: я прикован к горе Алчаг. Я с жадностью рассматриваю новые лица и, не задерживаясь, ухожу домой. Конашевич тут живет с женой и дочкой, трогательной тем, как без обычного в этом возрасте подурнения и надрыва превращается она из девочки в молоденькую девушку. Очевидно, у нее существо отцовское, не угловатое, а округленное. В противовес нам Конашевич много работает. Боюсь напутать, но он делает что-то на мокрой бумаге, отчего достигаются какие-то эффекты цвета. Он всегда спокоен и ласков. Это приятно, это ценишь, но в меру: чувствуешь, что этого добра у него много. Так же, как в пансион, убегал я иногда в город. Я сидел в кофейне и пил горько-сладкий кофе из чашечки, которую легко мог проглотить в полглотка, и запивал ледяной водой. И смотрел с жадностью, но с еще большей [жадностью] вскоре начинал мечтать и уже ничего не видел. И о чем бы я ни мечтал, все кончалось одним представлением: я начинаю работать и так далее, и так далее. Раза два заходили мы с Петром Ивановичем в погребок, пили розовый мускат. Первый стакан приводил в восхищение, а второй уже казался мне невыносимо приторным. Погребок, столики, голоса, звучащие особенно, запах вина и бочек, прохлада соединились в воспоминании в ощущение счастья. Однажды я зашел один в ресторан, вернее, в столовую. Липкая бумага от мух. Вентилятор под потолком. Плакат, призывающий хранить деньги в сберегательной кассе.
7 июня 1953 г.
Кассирша, продавщица, вялый длинный заведующий, татарин, показывающийся изредка из недр столовой, — все хранят на себе ту же печать принадлежности к учреждению. И бумажные скатерти на столах. И графины с желтоватой водой. Всех их эта зависимость, принадлежность не радует. В частном пансионе, где жил Конашевич, работали несколько лихорадочно, но все же повеселее. Единственными уверенными людьми в столовой были два немца-колониста, здоровенные бритые мужики в сапогах. Они пили. Угощали какого-то приезжего, было, видимо, закончено дело. Глядя на них, я вспомнил, что конокрадов с особенной свирепостью избивают немцы-колонисты. Один из них захватил с собою кнут с длиннейшим кнутовищем и все постукивал им по полу. Взглянув на плакат, предлагающий хранить деньги в сберегательной кассе, он сказал веско: «Ты только давай, а где хранить, я знаю». Но и в их уверенности угадывалась если не лихорадочность, то злоба. Генуэзская крепость в Судаке отличалась от всех, что я видел до сих пор. Кроме башен здесь сохранились высокие стены, шли по горе, напоминая детское представление о крепости. На воротах и карнизах сохранились изразцы. Я прочел, что генуэзские войска, которым республика не платила, бежали из Судакской крепости, осажденной татарами. Солдаты ночью, спустившись со скалы на веревках, погрузились на корабли и уплыли, оставив в крепости греческих женщин и детей. Недаром Эмер-Вали говорил: «Мы не такие татары, как казанские. Мы греки». Приближались последние дни пребывания в Судаке. У нас кончились деньги. Впрочем, это вспоминается легко. Издательство «Радуга» не высылало причитающихся мне пятидесяти, кажется, рублей, и я все ходил на почту напрасно. На пляже Ганя познакомилась с матерью и дочкой, хорошенькой, нежной, словно светящейся, о которой я робко мечтал. Они иной раз приходили к нам, сидели и пили чай, и мать рассказывала очень хорошо.
8 июня 1953 г.
Счетная книга — написано на обложке тетрадей. И, как я вдруг понял сегодня, название это соответствует действительности. Я рассчитываюсь за то, что столько лет брал, обещая расплатиться. Лето 27-го года приближается к концу, и мне жалко с ним расстаться. Вот я сижу и пишу в комнате с глиняным полом и выбеленными стенами. За окном на террасе под виноградной крышей пьют чай наши, принимают гостей — мать и дочку-красавицу. И мать рассказывает о какой-то негодной девке: «Отец в гробу лежит, а она, хабалка, губы намазала — и на улицу». Все тихо, мирно, и мне страшно поверить, когда вспоминаю я этот вечер и эту почему-то запомнившуюся фразу о хабалке, что страшное несчастье уже нависло над нашими гостями. Их застигло землетрясение в Крыму в сентябре, они поддались общей панике, неделю не могли попасть на поезд. Жили на станции чуть ли не в поле, и дочь заболела брюшным тифом и умерла. Я этому и верил, и не верил, и боялся некоторое время даже слова «хабалка» — оно мне напоминало несправедливость, беззаконие судьбы. В эту девушку влюбился последний Капнист. За ним следили местные власти, и его задержали, когда они с девушкой гуляли в Генуэзской крепости. Прогулка эта показалась подозрительной. Прабабка ходила хлопотать, и его отпустили. А деньги все не присылали, и я пошел к Конашевичу попросить взаймы. Он сидел в шезлонге на террасе под своим окном. На подоконнике стояла тарелка с черным виноградом, мелким, как смородина, оказалось, что это коринка. К моей просьбе отнесся он просто и ласково, сразу дал двадцать пять рублей. Смеясь, рассказал, что дочка, увидев продавца сладостей, у которого особенно славилась нуга, закричала на всю




