Только о личном. Страницы из юношеского дневника. Лирика - Татьяна Петровна Знамеровская
20 марта. Мне хотелось бы о многом писать, но у меня остается мало времени для дневника. Вчера с Павлушей была в Филармонии, мы слушали концерт Бетховена[183]. Музыка всегда производит на меня сильное впечатление. В антракте мы делились с Павлушей впечатлениями, и я поняла, насколько он любит и понимает симфоническую музыку, предпочитая ее опере и пению. Но это не удивительно, у него бабушка музыкантша[184], ученица Антона Рубинштейна[185], с ней он связан большой любовью. Мне было хорошо с ним в этот вечер, и я чувствовала, как он мне близок.
23 марта. В нашей школе был вечер. Когда я осталась одна с Павлушей, он предложил мне пропустить некоторые номера концерта, и мы, выйдя из зала, сели на окне и разговорились. Он начал подсмеиваться над тем, что Боря Абрамов мне изменил. Я возражала, уверяя, что он изменил не мне, а Жанне, в которую был раньше влюблен. «О нет, после Жанны вы нравились ему, это я хорошо знаю, ведь мы с ним дружны», – возразил он. – «Но это не было серьезно с его стороны», – заметила я. – «Вы ошибаетесь, я даже знаю, что его интерес к вам и теперь еще не прошел, хотя он увлекается Тасей, но это совсем другое, она хорошо поет и недурна, но очень пустенькая девочка».
Мы перешли на другие темы и говорили об искусстве, высказывая свои мнения и взгляды. Когда к нам подошел Костя, наши слова стали шутками. Когда концерт окончился, Павлуша взял меня под руку, и мы побежали вниз по лестнице одеваться. Он помог одеть мне пальто, и, подождав Катю и Марию Ивановну, мы вышли на улицу. Катя шла с Мишей, и они с Марией Ивановной должны были проводить их знакомую. Павлуша спросил: «Вы очень хотите идти с ними?» – «Нет», – ответила я, и мы пошли вперед к дому. Вечер был морозный, но было тихо, и кругом стояли запушенные снегом деревья, сплетая свои белые ветви и протягивая к нам. Через их сплетения пробивался серебристый свет луны, освещая белый снег на кустах. Этот морозный вечер был сказочно прекрасен. В небе не было звезд, но мне казалось, что они светят и горят для меня одной. Я всем существом ощущала в себе радость жизни, и мне хотелось восторженно смеяться. Я любовалась красотой зимней ночи, и сердце билось учащенней. Я была счастлива. Я встречала ласковый сверкающий взгляд темных глаз своего спутника, губы его дрожали в радостной улыбке. Я дома забыла перчатки, и он бережно согревал мои руки своими большими, тонкими, теплыми руками, а потом одел на мои маленькие пальцы свои большие перчатки, в которых утонули мои руки. Я не спрашивала себя тогда, нравлюсь ли я ему, но я чувствовала, как он мне дорог.
Придя домой, мы не застали Кати и Марии Ивановны, они еще не пришли, и мы, сидя в гостиной, ожидали их. Когда Павлуша, попрощавшись, ушел, Катя подошла к пианино и, раскрыв ноты, начала играть «Русскую песнь»[186], ту, которую так часто для меня играл когда-то Дода. Тогда я сознавала, что каждым звуком он хотел сказать мне так много, как не всегда можно сказать одними словами, и что он играл только для меня. Как это было давно… Это когда-то доставляло мне удовольствие, но сегодня, слушая хорошо знакомые мне звуки, я была не в прошлом, а в настоящем. Меня влекло в новый мир неизвестного будущего. Я была поглощена новыми для меня чувствами, и эти же звуки пели мне что-то давно знакомое и в то же время непонятно новое. Это был самый обыкновенный вечер, но для меня озаренный чувством, полным непередаваемой прелести.
25 марта. Вчера вечером у нас был Павлуша и объяснял нам с Катей физику, а когда мы кончили заниматься, мы перешли в гостиную и там разговаривали. Пришел Миша и, сев рядом с Катей, заговорил с ней о своем приключении в автобусе. На столе лежали стихи Надсона, давно уже утратившего в моих глазах прелесть. Павлуша, взяв книжку, долго перелистывал страницы, а потом, обратившись ко мне, сказал: «Запомните: „Поцелуй – первый шаг к охлажденью“[187], так часто бывает в жизни. Вы согласны со мной?» – «Не знаю, не испытав, трудно об этом говорить, но думаю, что это бывает не всегда так, вернее, не для всех одинаково». Помолчав, Павлуша, опять открывая страницу, сказал: «Вот еще хорошее четверостишие», – и передал мне книгу. Я прочла:
Терпи… пусть взор горит слезой.
Пусть грудь измучили сомненья,
Не для людского сожаленья
И, затаив в груди мученья,
Борись




