Элегии для N. - Александр Викторович Иличевский

В Москве бывают зимние дни, когда ни солнца, ни неба, ни теней, и весь воздух наполнен слегка покаркивающей воронами тоской, отчего кажется, что время настоящее пропало, и шаг еще больше вязнет в слякоти и в старом купеческом городе, ветшающем в этих кварталах не первое столетие, все более обнажая под крошащейся штукатуркой свое «кирпичное барокко». Может быть, поэтому однажды, выйдя к парку, я оглянулся окрест, и мне показалось, что вместе с серебряно-чернеными сугробами город уплывает в безвестность и само имя его постепенно стирается, тает в белесом непроглядном небе. В тот же день, чуть позже, я стоял где-то в переулках и смотрел, как ворона, сидевшая на проводе, вдруг кивала и делала сальто – переворачивалась полным оборотом, сцепив лапками воздушную линию. И снова замирала над Москвой. Не было сомнений, что я единственный во всем городе вижу, как эта ворона развлекается. Я не сразу поверил своим глазам. И продолжал следить. Ворона точно так же сидела какое-то время неподвижно и потом переворачивалась через голову. Так неотрывно смотрят на часовую стрелку, чтобы заметить малейшее движение. Через какое-то время взгляд мой и взгляд вороны совместились, и я не заметил различия, только в какое-то мгновение город перебрасывался через темя и смеркалось на секунду в глазах.
Когда мы приблизились к главному входу в парк, мимо проковыляла женщина, тянувшая за собой санки, груженные мешками. Она остановилась над урной и стала вынимать из нее вчерашний мусор. Наконец извлекла бутылку, звякнула ею в пакет, уложила часть мусора обратно, побрела к другой урне наперекор спешившим к метро людям, которым приходилось обгонять ее или ждать, когда мимо них проволокутся санки. Мы тоже приостановились, потом пересекли бульвар у метро и вошли в сквер, тянувшийся в направлении к Стромынке.
Здесь вчера мы встретились, когда N. возвращалась от врача. Здесь я услышал слово «аборт». Мы долго ходили в этом сквере взад и вперед, сторонясь проходящего трамвая, все не шли домой. Я пробовал убедить, говорил, что обнищание страны, обстоятельства вообще не должны влиять на судьбу отдельного человека. «В конце концов, рожали и в блокадном Ленинграде», – повторил я когда-то услышанные слова. N. плакала беззвучно и не вымолвила ни слова. Наконец она отвернулась и зашагала к дому.
В приемном покое N. переоделась в больничный халат, отдала мне сумку с вещами и пошла вслед за санитаркой, открывшей ей дверь в коридор, из которого донесся смертный запах карболки и хозяйственного мыла.
На пути к метро пришлось прибавить шагу – сегодня я решил не опаздывать на лекцию. Этот день я хотел провести с полной загрузкой, чтобы не думать ни о чем. После семинара мне предстояло отправиться к букинистам – забрать заказы клиентов. Кроме расклейки объявлений, я зарабатывал еще продажей книг с лотка – лавку эту во Втором гуманитарном корпусе держали два моих однокурсника, к которым я нанялся после того, как сам скупил у них и поглотил массу книг. Я читал все подряд: «На весах беспочвенности», «Страх и трепет», романы Кафки, Камю, Дос Пассоса… Я был членом факультетского философского кружка. Сегодня там планировалось выступление некоего экономиста из правительства, собиравшегося разъяснить студентам сущность предстоящих реформ. Но на заседание кружка я не попаду, потому что надо будет расклеивать рекламные объявления вдоль Бульварного кольца.
После занятий я помчался на Калининский проспект в Дом книги, где набил рюкзак заказанными томами. Но старика Кондратьева, обещавшего достать Майринка, снова не было. Заведующая букинистическим отделом посоветовала заехать к нему домой: «Я прямо сама волнуюсь, не могу дозвониться». На всякий случай я взял адрес.
Объявления я расклеивал по специальным маршрутам: например, вдоль той или иной ветки метро, поднимаясь на каждой станции на поверхность, или в направлении движения электрички, сходя на каждой платформе и обклеивая столбы на ней. В основном это была реклама ручных бетономешалок для строительства дач. Я начал с Яузского бульвара, добравшись от метро на трамвае и обклеив листками с изображением веселого гуся, крутящего рукоятку бетономешалки, газетный стенд. Идти по нечищеным дорожкам было непросто: слякоть оттепели откатывала шаг назад. За каждое объявление мне платили по два цента, за один маршрут мой заработок доходил до семи долларов. Летом мы с N. вместе ездили по Казанскому направлению – я вспоминал тишину в ожидании электрички, полуденный жар шел с полей, стрекотали кузнечики, и внезапный порыв горячего ветра склонял кусты и березу над ограждением платформы. В июле Сахнов, владелец рекламного бюро, расплатился со мной за два маршрута мешком сублимированного картофельного пюре из немецкой гуманитарной помощи, которого нам хватило до ноября. Наукой я занимался в университете на лотке, разбираясь с конспектами лекций. А в метро и в электричках постоянно читал, и читал после маршрута, когда дом засыпал и густая темень парка льнула вплотную к окнам. Читал «Римские элегии», «Набережную неисцелимых», читал я и Мейстера Экхарта, и Блаженного Августина, иногда по утрам за кофе пересказывал N. что-нибудь интересное из прочитанного накануне. Как-то мы стали обсуждать последнюю часть сентенции из Экхарта и едва не поссорились: «Писание постоянно призывает к уходу из этого мира, к уходу от самого себя, к оставлению своей страны и своей семьи, дабы вырасти в великий народ, в котором были бы благословенны все роды; а лучшее место этому – царство мыслящего ума, где, несомненно, все – в той мере, в какой сами есть мыслящие умы, а не другое – во всех». N. считала, что в последней части смысл затемнен без нужды. Я полагал, что Экхарт призывал читателя стать ребенком собственной мысли.
Я любил Москву, мне нравились мои маршруты, было в них что-то познавательное, устанавливалась загадочная связь с городом. Казалось, я читаю город как книгу, а каждое наклеенное объявление – это что-то вроде поставленного знака препинания. На бульварах фонари едва тускнели, и слабый свет от снега прибавлял таинственности изогнутому пространству посреди оживленного, почти никогда не спящего города. Клей, охлаждаясь, загустевал, приходилось его хорошенько размешивать, растирая комочки. Я отработал горку Рождественского бульвара, Петровский, Сретенский, Тверской и порядком взмок, когда вспомнил, что во дворах Кисловских переулков живет Кондратьев.
Ах, N., что вспомнить вместе с шелком твоей кожи? Разве те несколько писем, оставшихся вместе с полуистлевшими платьями в брюссельских кружевах на старой, постройки 1880-х годов, даче в Томилине. Одичавший тенистый сад, тропинка к нужнику по прозвищу «Иван Иваныч», сосны, березы, сирень, сливы, заросли ревеня, крыжовник, райские яблочки, веранда с певучими половицами, дом с призраками и печкой,