Дочь поэта - Дарья Викторовна Дезомбре
— Жду от вас великих свершений, девочка моя.
В ответ я чуть не всхлипнула. Меня изгнали из Рая. И у меня был один способ вернуться. Уже в пригородной электричке я позвонила Славе.
— Спасай! — зашептала я в тихой истерике в трубку. — Надежда только на твой прилив вдохновения.
— А як же? — я услышала, как он улыбнулся в трубку. — Только и тебе нужно будет меня как-то э… промотивировать.
Что угодно! Я скороговоркой пообещала ему ужин из трех блюд, безудержный секс и, наконец, завтрак в постель.
— Вот! Совсем другое дело. Прям чую, как спускается со своих Парнасов мой — тыгдым, тыгдым, тыгдым — Пегасус!
* * *
— И что ему не понравилось? — уже через пару часов Славик сидел у меня на кухне. Я суетилась у плиты — только бы не отвлекать его от листков с переводом.
— Говорит, что это — инструкция к холодильнику.
— Но это и называется подстрочником. Разве нет?
Я пожала плечами, не разворачиваясь от своих сковородок.
— Он, наверное, ждал от меня настоящих стихов.
Я не услышала, как он поднялся из-за стола, подошел и обнял.
— Боишься, что разочаровала его?
Я кивнула, борясь со слезами.
— Знаешь, кого ты никогда не разочаруешь? — Он почти силой развернул меня к себе, заглянул серьезно в глаза. — Меня.
— Это тебе так кажется. — Я попыталась улыбнуться.
— Я же люблю тебя, дурочка. — Он потерся носом о мой нос.
— Я знаю.
— А раз знаешь, то не ссы. Переведем мы твоему папаше за выходные стишков. Штук пять ему хватит?
Я мелко закивала. В эту секунду я тоже любила его. И любила еще весь оставшийся уик-энд, когда он, забравшись с ногами в несвежих белых носках на диван, что-то шептал себе под нос, записывал в блокнот, потом вскакивал, кружил по комнате, и снова бросался на диван, вымарывал строчки. Я передвигалась по квартире бесшумно: убирала, готовила, ходила в магазин. Накрывала стол для романтического ужина — свечи, льняные с вышивкой салфетки…
— Ого! — похохатывал он, садясь за нарядно накрытый стол. — Наконец-то мы, пииты, в чести!
Впрочем, больше мы о стихах не говорили, рискуя спугнуть беседой о ямбе и хорее прилив Славиного вдохновения. Зато я впервые без раздражения слушала его рассказы про некрасивую уральскую жизнь. Слякотное лето за городом. Грудастую продавщицу местного сельмага, привычным жестом смахивающую влажной тряпкой плесень с буханок хлеба, задиристых местных блатных кентов, что приревновали его к той самой продавщице.
Я, в ответ, тоже делилась с ним сплетнями двухсотлетней давности.
Как Дантеса через несколько лет после гибели Пушкина чуть не пристрелили неизвестные в эльзасских лесах. А секунданта его, Д’Аршиака, таки пристрелили, и тоже на охоте, и тоже неизвестные. Как уже после смерти жены Жорж подарил свой портрет переехавшей жить в Европу с супругом Александрин Гончаровой, к тому моменту уже баронессе Фризенгоф.
— Азе? — поднимал бровь мой кузнечик.
— Да нет, конечно. — Я лежала у него на плече. — На самом деле портрет, естественно, предназначался все той же Натали, приезжавшей навестить Александрин в ее имении.
— Может, они с Дантесом еще и встречались? — возмущенно приподнимал Славик голову. — После всего-то!
Я пожимала плечами. Может. Какая разница?
— А сам-то Дантес, как думаешь…
— Что?
— Любил Наташу-то?
Я вздыхаю. Поворачиваюсь на спину.
— После ранней гибели жены и до собственной смерти в восемьдесят три года…
— Смотри-ка, хорошо пожил…
— Не перебивай. Так вот: за прошедшие между этими датами почти полвека мы ничего не знаем о его интимной жизни. Ни об одной связи. Логично предположить, что он оставался верен Геккерну. Их, кстати, и похоронили рядом: Дантеса, Геккерна и несчастную Катрин Гончарову между ними…
— Подожди. Логично предположить, но ты думаешь, что все сложнее?
Мне не хочется говорить об этом, но раз уж он спросил…
— После смерти у него в документах нашли письмо из Москвы, от некой Мари.
— Мари?
— Имя здесь, скорее всего, изменено. Директор почтового департамента, Булгаков, легко перлюстрировал переписку, и исходя из темы…
— Окей, окей. И что пишет эта самая Мари?
— Что выходит замуж, за хорошего человека.
— За Ланского…
— Как вариант. И просит его сжечь все письма и уничтожить ее портрет «во имя тех нескольких дней счастья, что я подарила вам».
— Ого! Значит…
— Значит, они были. Дантес, как истинный джентльмен, уничтожает письма с портретом. Все, кроме этого, последнего. Она там еще пишет, — я прерываюсь на секунду, почему-то мне каждый раз хочется плакать, когда я вспоминаю эти, против воли выученные наизусть, строчки: «Будьте так счастливы, как я того желаю, всем тем счастьем, о котором я мечтала для вас и которое судьба не позволила мне подарить вам. Теперь мы разлучены навсегда».
Славик привстал на локте, заглядывая мне в лицо. И аж присвистнул.
— Ничего себе… Это всё?
— Еще про то, как она никогда не забудет, что он сделал ее лучше и что она обязана ему добрыми чувствами, которые были ей ранее неведомы.
— Ему?! А не Пушкину?! Вот же дурында!
Я поворачиваюсь к Славику, и мне все еще хочется плакать.
— Ты не понимаешь, — говорю я тихо. — По-настоящему нас могут изменить только те люди, которых мы любим. И потому, как ни тщился воспитать свою жену Пушкин, у него мало что получилось. А у Дантеса — получилось, хоть тот особо и не старался. Amor vincit omnia.
Он натянул мне на оголившееся плечо одеяло.
— Любовь, типа, побеждает все?
— Не только побеждает, — шепчу я. — Но и разрушает.
Вспоминаю Двинского. И отворачиваюсь к стене.
* * *
По пути обратно на дачу, везя с собой драгоценные пять стихотворений, я пытаюсь проанализировать свои нынешние идеальные отношения со Славой. И где-то в районе Белоострова, вынырнув на холодный воздух реалий, прихожу к горькому выводу: наша с ним пара таковой на самом деле не является. Эти отношения существуют, покуда за нашими спинами маячит третья крупная фигура. До тех пор, пока Двинский нуждается во мне, я нуждаюсь в Славе. Слава же единственный, кто просто любит. Что ж. Неудивительно, что стихи из нас троих получаются только у него.
— Отлично! — Двинский, налив мне традиционную чашечку кофе, голодными пальцами хватается за страницы, быстро, а потом все медленнее, все внимательнее читает. — Ника! Что сказать?
Он улыбается, поигрывает бровями.
— Вы — настоящий поэт.
Я покрываюсь краской: как думают все присутствующие — смущения. А на самом деле — стыда. Раз, два, три хлопка. Это на другом конце стола Алекс изображает овации.
— Поздравляю, Ника. Вот и вам нашлось место возле нашего папы.
Двинский поднимает на нее предостерегающий взгляд.
— Не смей пугать мою




