Дело с довоенных времен - Алексей Фёдорович Грачев

— И сколько тебе за этот изумруд? Какая цена?
Она вскинула на него мутные глаза:
— Мне не деньги... Килограмм десять мучки, сладостей да сольцы.
— Сольцы, — прервал он ее. — А денег что же?
— Деньги, — простонала она с детской улыбкой. — Кому они теперь нужны, милый ты мой?! Деньги нужны тем, кто получает по карточкам в магазине. А много ли я получу на иждивенческую. Да и что стоят деньги, если буханка хлеба — сто рублей, литр молока — тридцать, а за маленькую уточку двести просят... Что стоят твои деньги?
— Что стоят? — так и зарычал Буренков. — Откуда мне знать? Я же из эвакуации. Я как с луны свалился, можно сказать.
Он шел мимо резных буфетов, мимо баянов и гармоник, пианино, мимо мягких плюшевых соф, мимо меховых палантинов и горжеток, шуб, платьев, костюмов.
Все это люди торопились отдать за хлеб, за соль, за спички, за муку. Все это — нажитое за долгую жизнь — стало для них лишним. Потому что не сегодня-завтра город станет, может, таким же городом, как Киев или Смоленск, Харьков или Гжатск, — городом, по которому заскрежещут немецкие танки и застучат кованые сапоги чужих солдат.
Но здесь ничего не покупали — он видел это. Люди стояли неживыми истуканами. Они ждали какого-то окрика, команды, чтобы бросить все это и бежать куда-то по дорогам, на реку, в баржи и пароходы, чтобы плыть в туманы вниз по Волге, как уплыла уже его сестра.
— Ну и время, — ругался Буренков, размахивая руками. — Им деньги не нужны. Подавай мучки да сольцы...
Он поднялся в улицу города, которая вытянулась вдоль Волги и была, как надолбами против танков, заставлена каменными тумбами. Один раз он резко обернулся на стук каблуков, ему показалось, что его догоняют. Сзади шли красноармейцы, быстро и гуськом, точно торопились в окопы, точно вон там, в конце квартала, уже показались немцы в касках и с автоматами на ладонях рук. Какой-то человек в военной фуражке задел плечом и выругался. Глядя вслед этому военному, он остановился, зашел под арку ворот, здесь, пряча огонек в ладонях, закурил. Вынеслась из двора ломовая лошадь, и возница гаркнул:
— Нашел, где рот раззявить!
Ругань заставила прижаться к стене, выкрикнул вслед:
— Задавишь — меньше кормить.
Он снова вышел на тротуар, влился в поток людей, в центре города ставший густым. Больше люди в шинелях, в военных бушлатах, фуражках, ушанках по-зимнему, боцающие сапогами. А то в фуфайках — люди с трудфронта.
Какую-то женщину вели под руки, она плакала. Может, с похорон? Или же сообщили ей о погибшем муже, брате, сыне ли? Шла и плакала. Народ молча смотрел на нее, и Буренков смотрел. Долго, даже когда они затерялись в толпе.
— Докатились, — проговорил со злобой и сам себя не понял.
Он сунул руки в карманы пальто, двинулся за группой пареньков в фуфайках: наверное, это были из тех, что рыли ров на берегу Волги. Он слушал их разговор и дивился — не о войне, не о земле, которую копали тоннами, а о каких-то девчонках.
— А мне Таська больше нравится, — услышал он голос одного.
— Да Таська твоя с моряком гуляет, — голос второго.
Буренков не стал слушать, что ответит влюбленный в Таську. Вошел в кинотеатр, взял билет на очередной военный киносборник. С весны не ходил в кино. В зале, холодном, пропахшем табачным дымом, сидели подростки, девицы, красноармейцы. Скучающе смотрел он, как красивая девушка с большими печальными глазами поет:
Ночь над Белградом тихая...
Где такой Белград, Буренков не знал. Потом появился на экране бравый солдат Швейк, распевающий о сосисках с капустой, потом по экрану промчались краснозвездные самолеты, а самолеты с черными крестами на боках, завывая, окутываясь дымом, падали вниз, вызывая восторг сидящих рядом с ним ребят. Они сосали леденцы и галдели, топали ногами, хлопали в ладони. А когда случался обрыв ленты — свистели.
— В кино хорошо, — пробурчал Буренков, — а посмотрели бы, ребятки, какая на самом-то деле война.
Он покинул зал в числе последних, торопиться ему было некуда, его не ждала семья, не ждали родные или даже приятели по «шалману». День был тягуч и долог, вечер ожидался еще мрачнее там, в этой комнатке в три шага, как карцер, среди трех старух. Одна из них, он был уверен, предупреждена уполномоченным. На предмет, о чем говорит, кто заходит к нему, что приносит. А может, разносит слухи о победах немцев.
— Эй, — окликнул он проходившего мимо мужчину в кожаной тужурке. — В ресторан бы мне. Выпить надо. Где тут поблизости?
— Какие тебе рестораны, — не оглядываясь и не останавливаясь, отозвался мужчина. — Все закрыты давно. Разве что на вокзале. Да и то там не пробьешься...
2.
Вокзал был полон беженцев, красноармейцев. Сотни людей заняли широкий зал: слышался гомон, стук, плач, выкрики, храп спящих прямо на каменном полу. Он разыскал вход в ресторан. Гардеробщик — корявое лицо его было тускло и казалось распухшим — спросил:
— Тебе что? Тут только беженцы и военные. Штатских не обслуживаем.
Буренков положил локоть на барьерную стойку, посмотрел на вертящуюся без конца стеклянную дверь. У входа стояли два военных — кобуры были расстегнуты и висели на поясах поперек животов. Казалось, сейчас они оба, как по команде, выхватят пистолеты и всадят в гардеробщика и в Буренкова град пуль.
— Хотел бы поесть. Я тоже из беженцев.
— Беженцев старшие приводят партиями обедать. Целый день, с утра, а то и всю ночь, кормят...
— Может, пропустишь все же?
Буренков выложил на барьер ладонь с зажатыми деньгами. Гардеробщик заметил это, но вида не подал.
— Ну, ладно, — сказал он. — Пройдешь к кухне. Там есть служебный столик. Вера там официанткой. Племянница мне. Скажешь, что гардеробщик просил. Она поймет, что к чему. Принесет что-нибудь. Хватит и тебе от котла...
Буренков вложил в кепку деньги, сунул ее на барьер, снял пальто, расправил ладонями свалявшиеся волосы.
Жетон щелкнул, словно капсюль «бурки»[1]. Буренков прошел мимо