Жизнь и подвиги Родиона Аникеева - Август Ефимович Явич

— Не обо мне речь, доктор! Я говорю о Шуйском. Вы обещали отпустить его по первому требованию. А держите. Зачем? Раз он здоров, прогоните его.
Доктор вздохнул.
— Друг мой, я никого не держу и никого не прогоняю, — сказал он без тени угодливости, с какой иногда разговаривают с больным. — Они сами приходят ко мне. Они думают, что притворяются, и никто не виноват, если на поверку выходит, что они больные.
— Вы делаете их больными! — закричал Родион, и столько ненависти прозвучало в его голосе, что Васильчиков насторожился.
— Ай-ай-ай! — молвил доктор, укоризненно качая головой. — Нехорошо обвинять меня в таких ужасных преступлениях. Вы и не знаете, сколько я отвожу и принимаю на себя предназначенных вашему брату ударов. Возьмем хотя бы того же Шуйского. Про вас разговор другой, вы не по своей воле сюда пришли. Вас сюда послала чужая и неумная воля. А Шуйский сам пришел. Это очень важно. Предположим, Николаю Илларионовичу взбредет сейчас такая шальная мысль — попроситься отсюда. Пожалуйста, насильно удерживать не станем, вольному воля… Но куда, спрашивается, он пойдет отсюда? Вы об этом подумали? Нет. А зря. Я вам скажу: к Жабе в пасть. Да, да. Небось историю его знаете? А Жаба только того и ждет, мигом слопает его со всеми потрохами. В лучшем случае арестантские роты, а может, и того хуже… ведь он его шпионом объявил, не шуточки. Вот и посудите, стоит ли Николаю Илларионовичу сыр-бор затевать? Да и сердечко у него слабенькое. Где уж ему ввязываться в такую катавасию. Разговор-то, разумеется, между нами, и примите его как выражение полного к вам доверия, Родион Андреич!
То, что говорил Васильчиков, было правдоподобно; Родиону нечего было возразить. Но он инстинктивно чувствовал: как ни печальна участь, ожидающая Шуйского за стенами этого учреждения, она счастливей той, что ждет его здесь.
— Ну а вам-то жаловаться просто грешно, — продолжал доктор Васильчиков с чувством обиженного хозяина, чьим гостеприимством пренебрегли. — Помилуйте, чего вам тут не хватает? Сад, прогулки, книги, шахматы, общество… вы прямо-таки глотаете книги. И пора стоит такая великолепная — лето, начало лета, «пора надежд и гроз и сладких упований». Чего, чего вам недостает?
— Свободы, доктор! — Сколько раз слышал Родион это слово, но никогда оно не звучало так ново, как будто он произнес его впервые в жизни. Оно казалось Родиону необъятным, как морские дали, степные просторы, бездонные небесные глубины.
— Свободы? — переспросил доктор и тихо засмеялся. — Настоящей свободы в мире нет. Ничто, даже ветер, не возникает по своей воле. Морские волны — рабы ветра. Приливы и отливы рабски послушны луне и солнцу. Свободна мысль, и то лишь до тех пор, пока заперта в черепной коробке. Свободны надежды, пока таятся в душе. Свободна любовь, пока пребывает секретом сердца. Перестав быть секретом, она становится рабыней. Свободен лишь хаос. А человек — наихудший раб условностей и предрассудков. Он раб власти, вещей, денег. Свобода несовместима со страхом и нуждой. Или вы завидуете свободе людей, приведенных к единомыслию? Разве вам мало той свободы, которая у вас здесь есть? Где вы будете свободнее? В каком, спрашиваю я вас, европейском парламенте вы сможете высказать любую мысль, любое суждение, любое пожелание, не рискуя репутацией, карьерой, личной свободой и даже жизнью? Какая же еще свобода вам нужна, господин полководец? Какого вам еще рожна надо?
— Не призрака, а истинной свободы, — отвечал Родион, просветлев. — Если есть неволя, значит, есть и свобода. — Он помолчал. — Как ни трудна дорога к свободе, она все равно прекрасна, даже если ведет к гибели. — И вновь умолк.
Доктор Васильчиков не мешал ему молчать, как раньше не мешал говорить. Трудно было усомниться в здравом рассудке того, кто так разумно и толково рассуждает. Но Васильчиков никогда не забывал, что безумие выступает порой в таком здравом обличье, что способно смутить и обмануть самый проницательный ум.
— Я давно хотел вас просить, доктор, — снова сказал Аникеев с неловкой улыбкой, — не зовите меня полководцем. Нельзя смеяться над чужим богом, даже если это идол.
— Извольте, извольте, Родион Андреич, не смею перечить, — отвечал Васильчиков покорно. — Я, признаться, люблю беседовать с здешним народом. Но, видно, я не всегда достаточно чуток, раз у вас могло возникнуть впечатление, будто я смеюсь над вами или не верю вам. Упаси бог. Верю, голубчик, верю, оттого и озабочен. Допустим, выйди вы сегодня отсюда, что вы сделаете? На бойню ринетесь, как бык, увлеченный безумием стада. И сложите безрассудную голову. А жаль, в ней что-то есть. Но в конце концов это полбеды — одной головой меньше-больше. Уж какое имеет значение одна голова, когда гибнут миллионы. Однако вы, сударь, полководец, отродье железного хромца или корсиканского людоеда. А чем талантливей такой человек, тем опасней. Истинное дарование никогда не раскрывается полностью. Может быть, нераскрывшееся составляет лучшую часть его. Как видите, я очень серьезно отношусь к вашим мечтаньям, и я хочу представить их вам, как они выглядят в действительности. Вы не задумывались? Напрасно. Разорение, голод, болезни, толпы вдов и сирот, легионы калек, горы черепов, неисчислимые братские могилы — и все это для вашего возвышения. И это вы называете свободой! Нет, сударь, ваши честолюбивые мечтанья ужасны. Их надобно держать взаперти, в герметически закупоренной пробирке, как опаснейшие бациллы. Они страшней чумы и мерзостней проказы. Людям надо жить. А если вашему тщеславию не терпится воевать, — пожалуйста, с любым быком на любой арене цирка. Подумайте на досуге. До комиссии времени вам хватит.
Но Родион не желал думать над словами свирепого миротворца, державшего его под замком.
— Удивительно, умный человек, а не понимает простой вещи: не полководцы порождают войны, а как раз наоборот. Пока будут войны, будут и полководцы. Боритесь с войнами, а не с полководцами. — Он отвернулся и пошел прочь своей быстрой, решительной, упрямой походкой, гордо вскинув не по годам серьезное и печальное лицо.
Глава двенадцатая
История Мирона Раскина, ставшего жертвой национальной розни
По вечерам свет зажигали поздно, чтобы больные подольше отдыхали. А летние вечера удлинились, так как день уже повернул на убыль.
В тишине, когда никакие резкие звуки не пугали Варнавицкого, он невнятно напевал свою песенку:
Кого-то нет, кого-то жаль,
И чье-то сердце мчится вдаль…
И старик Ков-Кович, сидя у окна, что-то быстро и неразборчиво бормотал.
В раскрытые окна, огражденные решеткой, входил протяжный шелест сада, сочней и ароматней дышали цветы на клумбах, и глухо, едва уловимо доносился далекий