Он и я - Милка Погачич
— Когда же ты уезжаешь?
— Завтра утром. Я сказал матери, чтобы она пришла во время большой перемены в школу за свидетельством и — и поблагодарила вас, прибавил он тихо.
Вслед за этим мы вошли в школу. Мне кажется, что я в этот день, по меньшей мере, раз десять искала случая говорить о том, что можно и чего нельзя, а Смольчич слушал меня внимательно и серьезно, зная, что в действительности я обращаюсь к нему.
Во время большой перемены он привел свою мать, высокую, слабую женщину, с покорными, пугливыми глазами, которая то и дело заливалась слезами.
— Мне очень жаль расставаться с вашим сыном, я его любила.
— Да, да, так уж вы добры к нему были. Так уж вы добры к нему были. Ах! вздохнула она, вытирая слезы: что́ делать, что́ делать! Спасибо вам великое, Бог вознаградит вас, прибавила она, получивши свидетельство: так уж вы добры к нему были; он сам говорит это.
— Правда? спрашиваю я его, но он ничего не ответил, только кивнул головою. — Ну, смотри же, продолжаю я, не забывай меня, не забывай, чему я учила. Кто знает, может быть, мы еще встретимся когда-нибудь. Я бы так была рада, если бы встретила тебя честным, полезным человеком, которого все любят и уважают.
Смольчич взглянул на меня, и в его глазах было столько боли! Все лицо его передергивалось, но он держал себя мужественно.
— Буду, сказал он принужденно-спокойным голосом. Я протянула к нему руку, он схватил ее и поцеловал, потом быстро обернулся к матери. — Пойдем, говорит, поклонился мне, крикнул своим товарищам «с Богом» (прощайте) и спокойно, уверенно направился к двери. Там он пропустил мать вперед, потом еще раз обернулся ко мне, взглянул на меня и вышел.
Дверь закрылась, но через миг я услышала грустный заглушенный стон. Выхожу в сени и вижу Смольчича. Уткнулся головою в грудь матери и горько, горько плачет, а мать только повторяет свое: «так уж она добра к тебе была!»
Стараюсь его утешить — куда там! Он совсем расплакался, и насколько раньше старался быть спокойным, настолько теперь все больше отдавался горю. И снова мне приходится говорить ему, и не так, как я говорила бы ребенку. Говорю, что та́к уж водится на свете, что нам приходится расставаться с тем, что мы любим, что и я уже утратила много людей, которые были ко мне добры и ласковы. Приходилось покоряться, говорю, только я старалась быть такою, чтобы они были рады за меня, если бы опять меня увидели.
Понемножку, понемножку его плач стихал. Потом он быстро поднялся, взглянул на меня и спросил:
— Почему так водится на свете?
— Гм, почему!
Прежде чем я могла придумать, что́ ему сказать, Смольчич исчез.
— Так уж вы добры к нему были, сказала мать, и вслед за этим ушла и она...
Странно было у меня на душе, так тяжело и так легко в то же время. Вот, думала я про себя, пробудила ты эту юную, могучую душу, открыла ее добру, вложила в нее полезные зародыши, и оставишь в ней светлую память, которая и вдали будет делать свое дело...
Так думала я. — И не только в этот день, но и много позже, и не один раз...
VI.
Кануло в море вечности несколько лет, и счастливых и несчастных, — прошумело и зло и добро над моей головою, и я весело неслась в горы, на волю. Я чуть не кричала от радости, садясь в вагон, а когда поезд двинулся, когда мои обычные невзгоды остались за мною, мне казалось, что поезд идет гораздо медленнее, чем бы следовало.
У Каменнаго Моста5 мне пришлось дожидаться другого поезда, который повез бы меня дальше, а чтобы мне не проскучать те два-три часа, что надо было убить, я отправилась в путь по узкой дороге, которая вела от вокзала в горы. Солнце припекало, громадные горы были окутаны сероватым туманом, горячий воздух слегка колыхался, а там глубоко внизу неслись зеленоватые волны Савы. Я прислонилась к ограде, загляделась вниз, на стремнину, и замечталась. Вдруг слышу шаги и какое-то звяканье. Оглянулась, и вижу: за поворотом дороги заблестели острия двух штыков, закачались жандармские султаны, и понемногу показались и они сами, приближаясь твердыми, мерными шагами.
Два жандарма, а между ними — мальчик лет четырнадцати со связанными накрест руками.
Картина неприятная, и я уже хотела отвернуться, чтобы не видеть ее, но что-то словно заставило меня устремить взор на мальчика. Мне так знакомы эти движения, этот твердый, спокойный шаг и то почти надменное спокойствие, с каким он держал голову... Мы уже почти рядом, и я вижу эту могучую, словно молотом и долотом высеченную голову, — вот и мальчик взглянул на меня — сначала равнодушным праздным взглядом, потом глаза его раскрылись, концы губ задрожали, и он стал, как вкопанный.
— Смольчич! — вырвалось у меня из уст.
— Марш! крикнул жандарм, и все трое направились дальше, а я стою и гляжу им вслед, без звука и мысли...
Не знаю, как я вернулась на вокзал. Брожу среди народа, обхожу совершенно механически всех этих людей, ищу Смольчича и боюсь найти его. Я грустна и чувствую себя словно придавленной. Он был чем-то вроде светлой точки в моей школьной жизни, чем-то таким, что меня утешало и возвышало в те часы, когда жизнь приносила мне огорчения. — А теперь! — Какое семя посеяла я в эту душу? Какое зло вырвала из нее? Чем я доказала, что я не ремесленница, которая учит только писать и читать, т. е. отлично писать и читать?!
Прихожу в себя и оглядываюсь, кто-то меня тронул — это был жандарм, один из тех, что вели Смольчича.
— Извините, сказал он, коснувшись пальцами каски, вы знаете мальчика, которого мы задержали?
— Знаю, он был моим учеником.
— Он просит вас к себе, — хочет вам что-то сказать.
— С удовольствием.
Жандарм повел меня в зал III класса. Он был темен и пуст. В дальнем углу его сидел другой жандарм, а около него Смольчич. Он быстро встал, довольно сильно дернул своими связанными руками и, словно почувствовав при этом,




