Припрятанные повести - Левитин Михаил
Через год после нашей встречи в школе она пришла к нам в дом, чтобы сказать родителям, что меня стоит поберечь. Они были поражены!
Какая-то незнакомая женщина поднялась по черному ходу на третий этаж, чтобы сказать подобное. Педагог! Они и без того берегли меня как умели, а тут выяснилось, что надо было что-то предпринимать, что-то делать, относиться ко мне, как к еще одному полированному предмету, зачем, почему?
Родители испугались и замкнулись. Они покорно ждали ее прихода, когда я сообщил, они были уверены, что она придет посоветоваться, как со мной быть, а она пришла и сказала: «Берегите его, я ручаюсь, что вместе мы добьемся толку!»
Глаза ее улыбались так молодо и насмешливо, будто она шутит, на улице установилось одно сплошное воскресенье, а родители мои испугались, особенно мама. Папа, тот
сидел
задумавшись после ее ухода, грустный, потом, пожав плечами, сказал: «А-а-а» — и ушел. То ли удивилсяуслышанному
, то ли знал это всегда, а мама еще долго и громко возмущалась, она не понимала, как это могла учительница вторгаться в чужую жизнь, да еще так безапелляционно. Она не знала, что делать; проходя мимо меня, старалась не встречаться глазами, вероятно боясь увидеть что-то новое во мне, о чем рассказывала Ольга Андреевна. Бедняжка совсем растерялась, но нового ничего не было. Надо было остыть после визита и вспомнить, что каждый имеет право видеть мир по-своему, даже ее сына, которого оназнает
как свои пять пальцев!Вот он летит через комнату, брошенный соседкой на диван, вот плачет на коленях прекрасной девушки Мары, вот поет что-то невразумительное, стоя на табурете, а вообще никем не станет, никем, всех путает и сам запутается, чего он хочет от мира, от всех нас?
Посоветоваться не с кем, отец влюблен в сына, старый идиот; одноклассники, которым он мог что-то рассказывать на мусорном баке во дворе, тоже; преждевременные влюбленности во всех девочек подряд обязательно закончатся какой-нибудь гадостью, а тут еще эта учительница в короне рыжих волос! Интересно, на чем это они у нее держатся?
Она тоже поднимала волосы, причесывая, но внутри был подложен валик волос ее подруги Веры, не позволяющий прическе распасться. Бедная мама! Я мог торжествовать свою победу после прихода Ольги, но запутался окончательно, маму было жалко.
Я так ничего и не понял, кроме того, что каждый из них меня любит по-своему и желает мне добра. То, что я называю Ольгой, нельзя было потерять, нельзя, но я потерял, даже силой обстоятельств помог выдавить ее из города, из школы.
В зале оперного театра, куда она пригласила меня на спектакль, я сидел растерянный возле пустующего ее кресла, уже настроился оркестр, притихли зрители, а она все еще не приходила и пробралась в тот момент, когда всё торжественно и послушно задвигалось по сцене — и хор, и массовка.
— Все хорошо, — шепнула она, — они вызывали меня на ковер, чтобы выпытать все о наших с тобой отношениях. А какие у нас отношения, ну какие? Как ты думаешь, что я могла им сказать, что они могли бы понять, эти люди? Прости, я, кажется, мешаю тебе слушать.
Я даже тогда не понял, что вызвал огонь и зависть к Ольге ее любовью ко мне. Дочь флотоводца, сама флотоводец с неизвестным мне маршрутом похода. Я так и не узнал — любила ли она кого-нибудь, ее бросили, ушла ли она сама? Была ли она способна любить кого-то еще, кроме своих учеников? Я даже не уверен, что она любила меня как меня, возможно, только как гипотетического собеседника, способного вырасти и вместе с ней читать стихи вслух, как она умела их читать. Пусть не так беззаветно, не так страстно, но чтобы миру было ясно — она не одна, вот я где-то маячу за ее спиной.
Как хорошо, что она не могла видеть в темноте зала мое лицо, все в краске стыда, все в гневе и растерянности, что я еще мальчик, школьник, ученик не могу ей помочь. А когда смогу — будет ли ей еще нужна моя помощь?
На сцене пели, на сцене двигались живописными группами те, кому мне предстояло позже отдать жизнь, а она сидела рядом, поглаживая мою руку, и что-то свое думала обо мне. Что?
Кому быть благодарным? Лучше всем сразу, кто добровольно согласился быть фоном.
Конечно, я небрежен, и краешек холста замусолен моими пальцами и загнут, но как все стремится к центру, ко мне, стоит только о них подумать. Я не хочу пересытить жизнь, бояться, что не хватит красок. Главное помнить — ты тоже фон, не у себя, а у кого-то.
Тебя приберегают, чтобы в нужный момент бросить на поверхность холста, подчеркнуть тобой главное.
Не завидуй. Ты столько раз побывал главным у себя самого, что не постыдно смешаться с остальными.
Вот вы стоите весело, смотрите весело, краски, краски мои, тени и свет, до чего же я вас люблю.
Последнее дыхание героя
1Дождь постучал нагайкой по сапогам, проходя мимо окон, урядник.
Потом еще и еще.
Надо уточнить, кто такой урядник, вспомнить. Но ничего, что-то старообразное и на самом деле есть в дожде, когда ты слышишь его из деревянного дома, что-то хотя бы на двести лет старше тебя, ставящее под сомнение твой сегодняшний возраст и пребывание на этом свете.
Дождь вечен — и тебе перепало вечности, дождь хорош — и тебе повезло немного. Вы одно в эту разбойную ночь.
А она хороша, пока не понятно, что там творится на самом деле за окном.
И всё вслушиваешься и вслушиваешься вместо того, чтобы посмотреть.
Вслушиваешься в дождь.
Мог бы я сам написать такое? Или всему обязан Б-гу, жив его милостью? Лучше бы мне сидеть вечно в чреве матери, если уж суждено было родиться. Но это просто красивая фраза, ею и останется: что я без жизни, предстоящей мне?
Иногда кажется, что я прожил тысячу жизней. Особенно если сталкиваешься с известными людьми, которые тебе ни о чем не напоминают. Они что-то значат для многих, для всех, кто о них только ни слышал, а для тебя хоть и реальность, но, что поделаешь, ни о чем, ни о чем не напоминают.
А они еще и обижаются!
— Помнишь, ты выиграл у меня конкурс на лучшее чтение стихов, помнишь?
Оказывается, я учился с ним в одной школе.
— А я так готовился! — восклицает обиженно мой герой.
И я окончательно убеждаюсь, что не встречался с ним никогда. Хотя стихи, действительно, читаю неплохо. Память моя не встречалась. О, как она избирательна, моя память, стольких отвергла, навсегда запомнив всякую ерунду, жадная до подробностей, бесчеловечная моя память.
И вот он сидит, обиженный, лысый, рядом со мной через одного за столом, и корит себя, что вообще заговорил со мной.
Какие там конкурсы, когда я помню запах вечера, в который дворник Тихон отпирал нам с родителями чугунные ворота, и тени вечера на его скуластом солдатском лице. Так и видишь, как ходят в гневе его скулы, когда он отворачивается от нас и уходит через подворотню направо, вниз, в подвал, где он жил вместе… Вот с кем вместе — не помню. Тут начинают вламываться какие-то присочиненные старушки, а их в нашем дворе было много. Только не помню, как их хоронили. Они улетали со двора, никого не обеспокоив, бесшумно, как ангелы.
Однако до чего нагловатый дождь, с громыханием, вроде предупреждения: мол, иду, возникаю, угрожаю.
Что мне угрозы дождя, что мне, сорок раз убитому, разыскивающему всю жизнь пистолет, его угрозы?
Это мой школьный дружок вынул парабеллум из ящика письменного стола и сказал: отцовский. Только откуда у него, не знаю, он и не воевал никогда!
Не воевать — значит не быть убитым. Это хорошо, но зачем ему парабеллум? На всю жизнь я был озадачен: зачем уцелевшему человеку парабеллум?
Но это о парабеллуме думалось только в дождь, только впрок — стоило дождю пройти и утру начаться, чтобы я сразу забыл о глупом своем желании, которому, конечно, не суждено осуществиться.
Снова припустил, это мысли в дождь, который уже шел когда-то, шел всегда, и, значит, это очень старые мысли.
Старше меня или только теперь достигшие моего возраста.




