vse-knigi.com » Книги » Проза » Современная проза » Припрятанные повести - Левитин Михаил

Припрятанные повести - Левитин Михаил

Читать книгу Припрятанные повести - Левитин Михаил, Жанр: Современная проза. Читайте книги онлайн, полностью, бесплатно, без регистрации на ТОП-сайте Vse-Knigi.com
Припрятанные повести - Левитин Михаил

Выставляйте рейтинг книги

Название: Припрятанные повести
Дата добавления: 19 январь 2026
Количество просмотров: 0
Возрастные ограничения: Обратите внимание! Книга может включать контент, предназначенный только для лиц старше 18 лет.
Читать книгу
Перейти на страницу:

Письма дяди Даниила, почему я достаю их из-под спуда памяти, какой трухой еще забита моя душа? Но он писал и писал, писал и писал, одной густой колеблющейся строкой, бесконечной, фиолетовые химические письма. Сколько раз надо было макать ручку в чернильницу, чтобы их написать! Письма из Камышина. Он писал их, жалуясь на жизнь, хотя мог считаться среди евреев счастливчиком. Четыре года, пока немцы стояли в Камышине, его прятали в подвале соседи. И никто не выдал.

— Он никому не сделал зла, — объяснял папа, — тихий, кроткий человек.

Почерк дяди Даниила помогала 

разбирать мама, раздраженно восклицая

:

— Ну что тут может быть нового? Как всегда, одно и то же.

Но отец настаивал и слушал чтение, как молитву, опустив глаза, слегка покачивая головой. Эта жалость к брату входила в него, к людям вообще, жалость, а не жалеть ему было трудно. Чтобы жить, он должен был жалеть, сострадать.

Я помню его растерянное лицо, когда он узнавал о чьей-то смерти, он просто не знал, что делать — как это умер, зачем? Он не хотел быть свидетелем смерти людей, как и своей собственной, он преодолевал страх за себя, за нас, помогая всем, всем! Так что нельзя было назвать его бескорыстным в прямом смысле, он спасался заботой о других.

И прятали в Камышине не дядю Даниила, а моего отца, помня, как он в двенадцать лет пошел работать в каменоломни, чтобы помочь большой и беспомощной семье. Он таскал каменные плиты, не задумываясь о своей судьбе, весь устремленный туда, к концу дня, в час расчета, когда 

он

 наконец получит за работу пятаки.

Он и там, на каменоломне, приписал себе целый год, нужен был ему этот так никогда и не прожитый год, он всегда пытался быть старше, и на плите его день рождения тоже указан неправильно.

Какое-то упорство жизни для других, бескорыстие, бесстрашие, только так, до разрыва сердца, могла продолжаться жизнь, и это была настоящая жизнь. Любил он только меня, но в этой любви была такая сила, что ее хватало на всех.

Ужасно 

занудные

 письма, как имя Даниил с этими двумя воющими «и»! Да-ни-и-и-л! Они не сохранились как музейные экспонаты, как, вероятно, и сам подвал в Камышине не стал музеем. Выйдя из подвала, дядя даже не сумел отблагодарить людей за свое чудесное спасение, просто вышел из темноты в бедность. Втайне он начал считать себя немного святым, отмеченным божьим благословением. Но кушать было надо, горожанам стал 

поднадоедать

 его постный вид, а дети рождались, рождались от какой-то пожалевшей его женщины. Я помню многолюдную фотографию, где он стоит скорбно в центре большой и счастливой семьи с перечислением на обороте всех имен ее членов, я бы сказал, свидетелей его жизни, написанной все той же густой фиолетовой строкой. Возможно, он и не рассчитывал на сильное впечатление, просто составлял слова по привычке, не вникая, не страдая, передоверяя страдание моему отцу. Он все просил и просил обо всем, раздражая маму, но отец становился беспокоен, и она собирала все, что осталось от моего детства — рубашонки, шапочки, пальтецо, чтобы вложить в посылку и отправить в Камышин. Отец вкладывал туда обязательную коробку конфет и пачку печенья, он ничего не писал дяде, просто слал эти посылки, туго перевязывал веревкой и сам тащил на вокзал, и так до следующего письма. Непривычно тихо ворчала мама, она была тогда еще веселой. Ничего не сохранилось в память о детстве, ни одной тряпочки, все у дяди Даниила. А я представил себе, как там, в Камышине, посреди большой семьи дядя Даниил пытается развязать узлы веревки своими корявыми пальцами, как следят за его движениями мои двоюродные братья и сестры в ожидании праздника, и мне становится не по себе.

Я не помню, совсем не помню, как мы пришли, хотя музыкальная школа 

Столярского

 была через дорогу. Но память об этом приходе выветрилась, не захотела оставаться. Слишком много подробностей вынужден я считать фоном. Я не помню распрей из-за пианино. Как и самого пианино не помню, его просто не было, была необходимость приобрести его для меня, после того как педагог в школе Столярского сказал маме: «Ваш мальчик как струна, я буду его учить».

И мама, ожидая совсем другой оценки, впала в отчаяние — куда поставить инструмент, если они его купят? Свидетельствую, поставить было некуда, ни от одного предмета в доме мы не могли отказаться, все нужны — нужнее пианино, важнее музыки, без которой, в конце концов, можно было обойтись, сколько на земле профессий без перестановок мебели, сколько возможностей избежать обольщения искусством. В конце концов, оставались книги, театры, куда она с охотой меня водила и где я мог слушать музыку, никому не мешая. Мог даже ползать с детьми в проходе на пыльном ковре одесской филармонии между рядами, пока на сцене играли «

Шахерезаду

» Римского-Корсакова. Я ненавижу «

Шахерезаду

», 

исполненную

 другими, не мной в зале филармонии на благотворительном концерте для детей, где в креслах дремали 

невыспавшиеся

 родители, а мы — несостоявшиеся вундеркинды — играли друг с другом, не поворачиваясь к сцене — администрация разрешала нам играть под Римского-Корсакова.

Надо было только не обижаться, что меня не будут учить музыке, а просто учиться ее слушать, ползая на четвереньках, протягивая ручонки туда, по направлению к сцене, чтобы не аплодировать, нет, — отобрать смычки или подуть в тромбон, присвоив музыку себе, пусть даже такую ненавистную как эта 

чортова

 «

Шахерезада

».

Бесперебойно, бесперебойно бьется сердце, накручивая на себя эти воспоминания, откуда мне помнить, с чего мне знать, почему меня не назвали Мишка-Импровизация? Я бы гордился этим именем. Остается только его присвоить. Но тогда разрушится фон, сама картина фона. Фон неподвижен и значителен, а тут он понесется за мной вприпрыжку.

Я должен израсходовать память. Мир качнулся, и я качнулся, мир встал на колени, и я вместе с миром. Мы с ним одно и то же. Только он об этом не 

знает

 и знать не хочет. Ему не до меня.

На стене подвала, мимо которого с тех пор я пытаюсь 

проскочить

 зажмурившись, на стене подвала, куда меня зазвали, стояла, разбросав руки, толстая Татка, смотрела тупо, будто забыла, что можно плакать, а в нее стучался всем телом сын дворника, заманивший нас сюда, чтобы мы не теряли времени зря.

Ловкий, долговязый, почти взрослый, он стучится в нее, стучится, я не вижу, что между ними происходит, просто понимаю, что запретное, потому что и они сами, и все мальчишки вокруг молчат в темноте. 

Я не знаю, как он решился, а она согласилась, наверное, просто взял за руку и привел, не уговаривая, нами же он решил прикрыться как живым щитом, когда обнаружат, обнаружат обязательно, потому что за каждым нашим шагом кто-то следит, возможно, даже отчим толстой Татки, преследующий ее 

домоганиями

, о чем рассказала сыну дворника 

Таткина

 подруга, и он заторопился, чтобы опередить старого мерзавца

, хотя его требовалось просто убить, а не размазывать Татку по стене отсыревшего подвала. Сколько же разрешает жизнь видеть и не дает забыть!

Происходило что-то бессмысленное, нам предлагалось это распутать, размотать, и мы, волнуясь до тошноты, вдумывались, вглядываясь в происходящее, не зная, что наверху, ожидая нас, уже стоят родители.

Вышедшим с поднятыми руками из гитлеровского бункера легче было сдаваться, чем нам. Те хоть знали, за что и какая им предстоит порка, мы же так ничего и не поняли. Но зато как нас потом гоняли по двору, не давая выскочить на улицу из подъезда, загоняя в квартиры, и к

a

к бил меня в первый и в последний раз отец за шкафом на постельном белье ремнем, и припадочные мысли — о том, что теперь это со мной навсегда, что я изменился сразу, в один день, безвозвратно, и никогда не стану прежним, — пришли ко мне. Что это было там, в подвале, так мне никто и не объяснил.

У Импровизатора было итальянское имя, ему дал его Пушкин, откуда он его взял?

Предположим 

Карраско

, предположим 

Ченчи

Бенвенуто

Джакомо

, о чем позже. Но свое заимствованное мной сейчас имя, возможно, даже Пушкину неизвестно.

Перейти на страницу:
Комментарии (0)