Не расти у дороги... - Юрий Васильевич Селенский
Ну прямо изнывал, погибал Гошка от нетерпения: когда же закончатся эти сборы? Будет ли им конец? Даст ли, наконец, пароход «Михаил Калинин» отвальный, долгий, прощальный гудок и тронется ли в путь?
Билет на пароход Гошка самолично видел у матери, и не один, а два с половиной. Половина билета, стало быть, его, Гошкина. А бабка, бестолочь, все никак не поймет, от какой пристани отходит пароход. Мать она с дядюшкой отчитывает: «Да вы мне не талдычьте, где пятая, а где седьмая пристань. Так и скажите, как ранее было — самолетские пристанки».
И вот чемодан, постель в ремнях и два пузатых зимбиля с дарами занесены в каюту. И уже попрыгал Гошка на диване, испытывая надежность пружин, уже покрутил кран в умывальнике и отворил жалюзи в окне. Уже получил от бабки два подзатыльника и успел пронюхать, где каюта капитана. В эту каюту, как званые гости, зашли мать и крестная Мария Димовна, а его, Гошку, бабушка за шкирку держала, чтобы и он следом за ними не нырнул.
— Осподи, прости и помилуй, — обращается бабка к провожающему ее сыну. — Серега, а как он, этот пароход, по-старому-то назывался?
— «Баян» вроде бы, — не очень уверенно отвечает бракер с лесобиржи.
— «Баян», «Баян», — подхватывает бабка, — был такой. А Калинин-то кто? Комиссар али и того выше?
Дядюшке совсем даже неохота вести просветработу с бестолковой мамашей, он уже пронюхал, где расположен буфет в третьем классе, и норовит его навестить.
— Пойду я, ситра или лимонада куплю им в дорогу, — говорит он. И Гошка тут как тут.
— Ситра, ситра давай. Крем-брюлей. Шипучего.
— Чур тебя, галман! — бабушка погрозила пальцем, а не поймешь кому: внуку или сыну. Знает она, какое «ситро» требуется дядюшке. — Смотри, не налижи зенки-то лубяные. А то и обратно во второй класс не пустят.
Это ее великая гордость, что поедут они не внизу на лавках третьего класса, а в своей двухместной каюте с плюшевыми занавесками, блестящим краном, с зеркалом и даже с кнопкой для вызова официантов. Гошка под шумок уже раза два давил на кнопку, но никто не пришел.
И что, право, за чудо. Сколько лет прошло, а все помнится отчетливо и четко: как шипит пар где-то под кожухом колеса; как сияют большие отполированные шатуны внизу, в машинном отделении, куда только и можно заглянуть одним глазом; и роскошная дорожка за дверью с надписью «Второй класс», а пониже некое уже бесклассовое добавление: «Четвертому, третьему классам и палубным не входить». Матрос в кожаной фуражке прицелился подозрительно на Гошку, но он сразу же схватился за руку матери, и матрос отвернулся. «Фигу тебе, — подумал Гошка, — мы тоже второй класс».
Как память может сохранить запахи? Хранит ведь: в четвертом классе, где разный люд с торбами, котомками, узлами сидит и лежит вповалку, остро пахнет тузлуком, овчиной, подгорелой машинной смазкой, воблой и рогожей, онучами и дегтем — густо и сперто шибает этот терпкий дух. В третьем классе попросторнее. Здесь не лежат вповалку, сидят на двурядных полках, и запахи попристойнее, но все равно людно, попахивает сохнущими пеленками, пролитым пивом, табачным дымом. А как на дорожку ступишь, совсем уж благородной струей повеет. А чем здесь пахнет?
Эх-ма, чего мы не повидали, не понюхали на веку-то, все памятно: и йодистый запах водорослей на берегах морей, и полынный угар цветущих степей, и сырость пойменных, заливных лугов, и холодноватая, пощипывающая ноздри талая вода — все несет свой, особый запах. Казармы и покойницкие, операционные и пивнушки, кошары и хлебные амбары, конюшни и парадные залы с навощенным паркетом тоже разной пахучестью отличаются. И пожарища войны не одной-единой гарью пахнут: смотря что бомбили и что горит. Сгоревший ружейный порох и тол, взрыв фугасной бомбы и зажигательной не уравниваются единством запаха. И вот, поводя по-собачьи носом, все пытается Потехин разобраться в тех давних букетах. Купе поезда? Нет. Самолетная кабина? Нет. Да так только линкруст пахнет, которым облицованы были каюты и пароходные коридоры. Это запах ушедший, потерянный навсегда. Все нынешние облицовки из пластика разве что пылью пахнут, если ее не вытирать вовремя.
А на палубе повеет спелыми яблоками в ивовых корзинах. Корзины эти носят матросы на самую верхнюю пароходную дечь, куда «Посторонним вход воспрещен». А жаль. Надо бы, очень хочется заглянуть туда, где в штурвальной рубке огромное колесо, где сияет золотой молчаливый свисток и где на белой трубе одна широкая синяя полоса. Понимать надо, это — скорая линия. А есть почтовая, а там еще всякие грузопассажирские, буксирные и иная шваль. Это Гошка знает, он большой дока по этой части. Он по окраске отличит камский пароход от волжского, местный от транзита, не говоря уж о свистках. Не один он такой умный, каждый живущий у Волги сверстник его не спутает привальный гудок с отвальным, и «Спартака» не спутает с «Чичериным».
Впрочем, теперь умолкла Волга. Оберегает благоговейную тишину горожан, дабы не мешать им блаженствовать под собачье рычанье автомоторов, визг тормозов и грохочущий рев самолетных турбин. Да и свистков паровых нет. Кончился век пара. Нынешний красавец, если и загудит тифоном, то звук похож на тот, с каким собаку в мешке душат.
Дядюшке-бракеру запахи третьего класса были, очевидно, ближе и приятнее, чем салонные, как и Гошке тоже. Они сразу же, без расспросов, нашли буфет, тоже по запаху.
— Ну, дуй всласть! Смотри, рубаху не облей.
И Гошка выдул без передышки стакан крюшона.
— Еще? — (Благодарный кивок головой.) Теперь исчез стакан «Крем-соды».
— Еще?
— Ага. — Приятная зеленоватая водичка «Свежее сено» — тоже залпом. Тоже стакан.
— Еще?
— Ага.
— Хватит. Пузо лопнет. У тебя кадык-то щелкает, когда пьешь. Как бы ты в дедушку покойного не пошел.
— В богомаза?
— Он не только богомаз, но и пивец был лихой.
— Давай еще стакан с суропом «Степные травы».
— Хватит.
— А я бабке скажу, что ты водку дул.
— Ну, спасибо, кормилец, за угощение.
...И вот он, долгожданный отвальный зов. Ожили колеса. Поехали. Дядюшка с Ниной Петровной и Наташкой стали совсем маленькими, и все машут руками. Бабка зачем-то плачет, мать хмурится и держит Гошку




