Каменные колокола - Владимир Арутюнович Арутюнян
— Я когда-нибудь дома в глиняной миске ел? Никогда. От обеда отказываюсь.
Овак поднялся, мысленно выругался, а вслух сказал:
— Равенство есть равенство. Завтра все мы будем есть из одинаковых тарелок. Садись, брат, ешь. Считай, что в дом твой пришли гости и ты им подал лучшие тарелки.
Женщины сели отдельно, подальше от мужских глаз. Каждая чадо свое усадила рядышком. А те из ребят, которые заявили: «Не хочу есть», получили затрещину. Ясное дело почему: до вечера их уже никто больше не накормит.
В сумерках в горах завыл ветер, потом сорвался с гор и понесся вдоль по сельским улицам. Кто был во дворе, вбежал в дом. А кому требовалось из дому выйти, тот поостерегся. Необычный был ветер: голова его драконья в село вползла, а хвост меж макушками гор извивался.
Овак поспешил в дом войти. Устал смертельно, но прожитым днем был доволен. Работал он со всеми наравне — руководители коммуны были обязаны трудиться наравне со всеми. Только при чрезвычайных обстоятельствах руководитель имел право оставить черную работу и заняться другим делом.
Салвизар встретила его слезами:
— Безжалостный! В доме нет ни кусочка сахара, чтоб хоть чаю попить.
Овак снимал пиджак, да так и застыл. Ведь за делами коммуны он о родной жене, о родном дите забыл!
— А что ж, тебе из столовой коммуны так ничего и не принесли?
— Принесли. Только мне не нужно было то, что они принесли.
Овак снял пиджак, повесил на гвоздь, сел, погрузился в мечты о будущем. Родились дети, но уже в больнице коммуны. Врач советы дает, чем кормить больного, а кухня тут же это готовит и обслуживает больных. Для ребятишек есть ясли, детский сад. И нет у коммунаров поводов для огорчений. Все улыбаются, все довольны жизнью. Это так отчетливо нарисовалось в воображении Овака, что он встал, подошел к жене, погладил ее по голове:
— Потерпи еще чуток, Салвизар. Вот увидишь: откроем больницу, будет кухня матери и ребенка, ясли, детский сад. Пойми, родная, коммуна — честное хозяйство. Пока трудно, а потом...
— Я-то поняла, — невесело прервала его жена. — А ты ребенка спроси — он понял?
Овак замолчал. Вышел на улицу, ходил-ходил, нашел выход.
— Салвизар, где моя гимнастерка?
— Которая?
— Новая.
— В сундуке погляди.
Сундук Салвизар принесла в приданое. В нем она хранила разную мелочь, напоминающую ей о детстве и юности: фотокарточки близких, подарки, несколько писем Овака и кружева, которые она вязала для своего приданого и которые так и не пригодились. Там же хранила и наган мужа, когда Овак не брал его с собой.
Овак вытянул сундук из-под тахты, открыл, достал гимнастерку с блестящими медными пуговицами, краше которых Овак и представить себе не мог. Опять затолкнул сундук под тахту, свернул гимнастерку, сунул ее под мышку и двинулся к двери.
— Ты куда это гимнастерку понес? — остановила его Салвизар.
— Отдам Даниэлу, кое-чего для дома за нее возьму.
— Не смей! — закричала жена, спрыгнула с кровати, выхватила у него гимнастерку. — Не дам! Не нужен мне сахар! Да я помру, ежели его в твоей одежке увижу!
Подложила гимнастерку под голову младенцу.
Овак безмолвно сел на табурет. Глянул на малыша, на жену и вдруг таким счастливым себя почувствовал. Представил, что у него четверо сыновей. Который от кори помер, в синей одежде. Которого змея ужалила, плечистый, бесстрашный. Тот, что утонул, — умненький, смешливый. И младший лепетун. Четверо мужчин! Потом трое на миг исчезли. А младший вырос, возмужал, сделался видным парнем. Тут появились и старшие трое, встали рядом с ним. Но теперь почему-то младший оказался самым старшим. А сам он, Овак, старенький-старенький...
Из-за темной черты сверкнул серебряный лучик. Миллионы лет скользил он в пространстве, всего перевидал на своем веку, но тоску по воде так и не утолил. Нырнул в волны и рассмеялся.
А река понесла его, понесла...
Осел хлебнул речной воды вместе с лучом, поднял вверх морду и заревел, будто вопрошая, куда же подевался блик. Только небу-то откуда знать?..
Осел потихоньку пошел по узкой прибрежной стежке.
Навстречу ему двигались два силуэта — мужчина и женщина.
— Там человек? — прошептала женщина.
— Нет, осел, — тихо ответил ей мужчина.
— Помилуй нас, господи Исусе, — вздохнула женщина.
И опять луч блеснул на реке. Тысячи людей глядят, а ведь в голову не придет вопрос: откуда быть лучу, если нет на небе ни солнца, ни луны? Впрочем, может быть, свет этот исходит из такой невероятной дали, что ему пришлось проделать путь в миллионы лет? Но сейчас главное не это, а осел, перекрывший тропку, — мужчина ударил его ногой. Это означало: ты мешаешь нам в этом просторнейшем мире. И осел его лягнул, что, видимо, означало: у меня нет ни малейшего намерения спешить. Ослам действительно торопиться некуда. Если бы они умели удивляться, удивились бы в первую очередь людской спешке — куда спешат? зачем? И при этом еще ослам от них покоя нет. Мужчина оказался упрямым — толкнул осла к реке. Но и осел был упрям — он оттолкнул мужчину к горе. Человек чуть было не завопил в ярости:
— Эй, ишак, дай пройти, пока нас люди не увидали!
Сноха матушки Наргиз семенила вслед за ним с узелком под мышкой — в одном глазу смех, в другом слезы, — удирала из дома свекрови. Если бы кто-то вдруг крикнул: «Наргиз идет!» — она на месте бы померла, в камень обратилась. А на другой день сельчане обнаружили бы ее каменное изваяние. Если сейчас вдруг оступится и в реку с обрыва полетит — даже не вскрикнет: почтет это наказанием за содеянные грехи.
Ступала осторожно, будто боялась, что земля завопит. Добраться б скорее, а уж там — дверь на замок, и все. И ни падений в реку, ни бабки Наргиз. Перед миром же пусть Даниэл ответ держит. Он и есть теперь у нее один на всем свете.
Ослу же будто шлея под хвост попала: не дает пройти, и все тут. Вдруг Даниэла осенило: оседлать его надо! Уперся обеими руками ослу в хребет. Осел почувствовал, что сейчас его оседлают, крутанулся, путь и приоткрылся.
Теперь Даниэл держал Сатик под руку, шли быстро. Подошли к лавке. Даниэл выбрал угол потемнее:
— Постой тут, пока отопру.
Отпер дверь, позвал ее рукой. Сатик вкатилась в лавку. Даниэл запер наружную дверь,




