Под стук копыт - Владимир Романович Козин

— Давайте удочку, я вам сделаю, — сказал Козорезов, взял прут, вытянул из воды нитку — на ней болталась белая английская булавка.
— Вы что? Это ж глупость — на булавку!
— Где же крючок взять? — ответил рыбак и забросил булавку в воду. Он говорил отрывисто, дрожаще.
— Вы откуда?
— Я? С голодающего Поволжья. — И вдруг хихикнул слабо, из желудка выхарканным звуком. — Клюет, вот! Тащите, ради бога, тащите! — Он дернулся неожиданно, боком, рванул удилище и всем телом рухнул на песок, давя прыгающую, завивающуюся рыбешку. Поймал, оторвал. — Можно? Мне? Дайте, дайте!
Человек отвернулся. Было отчетливо слышно, как вдавливались зубы в трепыхающее мясцо.
Козорезов сзади, через плечо, подал ему кусок хлеба с маслом — взятый из дома обед. Человек медленно принял.
— Мне? — спросил он, и что-то впервые сверкнуло в остановившемся взгляде.
Он положил в карман рыбешку с отъеденным хвостом и закусил хлеб. Жевал, сперва быстро двигая желваками, потом осторожно, тише.
— Странное чувство, — сказал он однотонно. — Казалось бы, голод крутит внутренности, озверяет. Кусок хлеба — недосягаемость, мечта. Теперь я должен был бы давиться им. Но знаю: мой он, мой — этот кусок, и я медленно насыщаюсь. Я теперь не спешу, почти спокоен, даже какое-то равнодушие. Вы думаете, эту рыбешку я ел с отвращением? Нет! Разница небольшая, масло только вкуснее. Если у вас когда-нибудь сверлил и скрючивался желудок, если кружилась голова, ныли ноги от голода, вы поймете: над всем единственное — кусок хлеба! А знаете, у меня были дети — бросил их: маленького и другую, старшую. А нет к ним жалости. Но если вдуматься глубже — да, если только почувствовать самой глубиной.
— Кем вы были, чем занимались?
— Неважно! И жена была — любили друг друга; когда началось, ушла к другому — паек у него был хороший.
Он жевал хлеб, остановившимся взглядом упирался в свои голые колени.
— В Астрахани на вокзале ночью все лежали на полу неподвижно, особенно один — маленький, скрученный. Утром, чуть светом заиграло за окнами, плохо одетые люди с винтовками погнали эту голодную массу за дверь, на утренний холодок. Лишь с двоими пришлось повозиться: маленький был мертв, другой, рядом с ним, слишком крепко спал. Его наконец подняли. "Ведь с мертвым спишь!" — "Ну что ж, не все равно?" — и, равнодушно неподвижный, потащился к двери. Да и сам в полдень у бочки с водой — финита ла комедиа! Безразличие на грани жизни — смерти. Голод в Поволжье!
Он доел последний кусок хлеба, слизал крошки с руки, потрогал карман.
— А рыбешка еще жива!
Голыми пятками скользнул по песку, разогнув колени. Лег, закинув руки за голову, безресничными веками закрыл глаза. Колючей щетиной, волосами обрисовался широко, полно.
— Желудок сильно съежился, я уже сыт. Как хорошо быть сытым! Стихия отбросила человека в первобытность. Великость человека только в том, что он всегда ползет за надеждой. Английская булавка — такой тонкий, ничтожный голосок надежды, а ждешь его. Ну, а если у человека нет даже английской булавки, тогда все кончено. А все-таки я возьму ее.
Дрожащими пальцами он оторвал белую булавку от нитки, положил в карман, подогнул ноги — и заснул.
Распускалось бакинское утро — много солнца, слабый еще ветер. На бульваре звенели воробьи.
Козорезов поднялся и снова быстро зашагал в политотдел.
4
Заведующему хозяйством Павлу Резникову и Петру Козорезову выдали мандаты, — каждый был длиной в аршин. С этими мандатами они ездили всю осень, главным образом на крышах вагонов, от Каспийского до Черного моря, искали землю. В хозяйстве под Дербентом были старые сады, плохой виноградник, бедный огород. Морякам было нужно хлебное хозяйство. Землю нашли на кабардинской равнине, им отвели бывшее имение Колубейко, в восьми верстах от станции Докшукино.
— Нашли кусочек! Имение! Вот земля, ой, какая ж земля! — радостно говорил Павел Резников.
Рыжий мужичок наварил две бочки томата. Одну отправили в Баку, другую оставили себе. Это была вся продукция садо-огородного хозяйства за период его беспечного и смутного существования на берегу Каспийского моря.
Осенью переехали в Кабарду.
Потянулись кони и люди, потом всякий скот.
С яростной эпергпей Резников перевозил хозяйство. Эшелоном везли лошадей, верблюдов, петуха с двумя курицами, сено, плуги, бороны, сеялки, косилки, культиваторы, фурманки, кучи мелкого инвентаря и смазанную дегтем упряжь; бочки с томатом, сельдью, вином, солеными огурцами и помидорами, мешки с мукой и ячменем, котлы, кормушки, доски, гвозди, столы, койки, кузнечный и слесарный инструмент, ящики с махоркой и мылом, брезентовую робу, матросское барахло — и девчат.
Через станции эшелон проталкивали сам Резников, баталер Андрей Котов, Женька и волосатый черт Артюшка Арбелов. Эшелон двигался быстро, не задерживаясь. Стояла кавказская осень с бесконечным небом, военморы наглели от поездного безделия и удачных станционных встреч с негордыми мамзелями.
Наконец теплушки заслонили изгородь палисадника станции, меж деревьев замаячило: "Докшукино".
Лошади дернулись всем корпусом вперед и, раскорячившись, застыли. Зашелестели и остановились перед теплушками станционные тополя. Ярко-рыжий петух закричал с железного переплета ограды. Ему немедленно ответил из теплушки петух военморов.
Паровоз, вздохнув, ушел к водокачке. Солнце было осеннее, мягкое. Степь просторная, с дымком и крапчатым лесом. Вдали туманились горы.
По щербатому перрону побежали матросы, под солнцем забелели форменки, зарябили тельняшки, зачернели клеши.
Начальник станции, в старой красной фуражке блином, неуверенно двигался мимо остановившихся теплушек и столкнулся с босыми грязными пятками.
Он заглянул в теплушку и увидел юбку с зубчатым краем и бедра, трясущиеся от смеха.
— Приехали, Маруська! Приехали! — кричал Женька, похлопывая женщину.
В теплушке был мусор, привезенный с другого конца страны, из другой республики; с одной стороны стояли плуги и косилка, на которой висели мешки и мытые Яшенькины портянки; с другой — над балкой свисали конские морды, отупевшие от долгого пути и пугающей новизны ощущений.
Пес начальника станции от волнения поминутно поднимал ногу к колесам вагонов.
Из задних теплушек недоверчиво глядели длинные морды верблюдов, и кто-то ругался — протяжно и вдумчиво.
Под низкой крышей верблюды казались громадными, неуклюжими; мозолистыми подушками они переступали по занавоженному, занозистому полу мягко и тихо; в глазах, в поворотах упружных шей была животная гордость.
Свесив ноги в рваном клеше, на полу отупело и безучастно сидел Петька Бугай — рябой, белый и грязный. Безнадежный сифилитик, он не знал, умрет ли он завтра иль еще будет жить, всеми отвергнутый. Зараженный человеком, он мог заразить других и жил с верблюдами, знающими только законы своего громоздкого, мощного, чистого тела.
Утлая платформа покорно скрипела под новыми сапогами Павла Резникова, полуденный воздух