Дворики. С гор потоки - Василий Дмитриевич Ряховский

И эта сохранность одного из представителей сметенной власти послужила купечеству, мещанству, чиновничеству и многим помещикам, сбежавшимся из своих имений в город, чтоб переждать «смутные времена», утешением: шествующая по улицам длинная темная фигура, казалось, говорила всем о незыблемости «святого права», о близкой гибели всех «живодеров и смутьянов», временно поднявшихся на гребень шаткой власти.
Между тем события не обещали скорого крушения новой власти. В губернском городе были разгромлены анархические группировки, из совета изгнали всех левых эсеров; сюда прислали отряд Красной гвардии. И Губанов в скрипучей тишине земской канцелярии под напором этих известий начинал беспокоиться, понимая, что отмалчиваться долее нельзя, ибо терпение приходило к концу. Сюда к нему завертывали старые приятели, недавние тузы и вершители дел — люди по большей части осторожные, умеющие понимать с полуслова. Вопрос с их стороны был один, он повторялся на разные лады и с разными оттенками:
— Когда же конец наступит?
Губанов выслушивал бесконечные жалобы на утеснения, гладил большой белой кистью руки лежавшие перед ним бумаги и пытался успокоить приятелей:
— Конец должен быть, и скоро. Долее терпеть — сердце расходится.
— Уж разошлось. Пора осадить этих молодчиков. На вас теперь большие надежды возлагаются. Вы уж постарайтесь. На вас весь город…
Губанов скромно потирал ладони:
— Я фигура маленькая, но я свое скажу. Это — непременно.
И когда стало известно, что в конце января состоится уездный съезд советов, Никифор Ионыч решил, что его столкновение с властью приблизилось. Теперь по вечерам он долго писал, всячески обмозговывая свою речь, рвал написанное и снова писал, равнодушный к стукам за переборкой и к унылым песням Лизы, возликовавшей от обилия в городе спирта, который она без зазрения совести выменивала на самые толстые книги хозяина.
Петр со Степкой въехали в город ночью, насилу прорвавшись сквозь слободы, в которых толпами ходил пьяный народ, останавливавший каждую подводу. У Степки чесались руки огреть кнутиком кого-либо из хватавшихся за вожжи, а Петр с веселой невозмутимостью отвечал на допросы, подшучивал над пьяно плюхающимися в сани буянами:
— Едем власть устанавливать. А ты думал как же? Мы, брат, не тяп-ляп. А ты что же, сгрузился — и «с горя ноженьки не ходят, со слез глазки не глядят»? Песни хоть бы орал, чем с нами время терять! В Карпатах был? Ого! Значит свой, одну вошь на убой кормили. Ну, подавайся, родной, а то опоздаешь к своим, далеко с нами уедешь и дорогу не найдешь.
Пьяные буяны хлопали его по плечу и пропускали дальше.
— Раз свой парень, ехай. А всякого прочего нараз в канаву. По-революционному!
Под самой заставой в сани к ним ввалился обвисший одинокий гуляка. Он хлопнулся в ноги Петру и заорал:
Она мене так и носит…
И, неожиданно проглотив конец песни, спросил строго:
— Чьи такие? По каким делам, ежели я спрошу?
— А ты часто спрашиваешь,? — усмехнулся Петр.
— Кто? Я? — Пьяный повернулся к нему лицом, схватился за съехавшую на затылок шапку. — А по сурьезному времени должен каждый раз спрашивать, если я интересуюсь властью, Душой обязан! А ежели вы спекулянты, а? Окороти лошадь! — Он закинул ноги и попытался взяться за вожжи. — Окорачивай, раз приказано!
— Ну ты, приказчик! — Петр взял его за плечо и опрокинул на дно саней. — Вот полежи, и легче будет. Это что же у вас нынче за праздник?
Пьяный, не осилив поднять обвисшее тело, сменил недавнюю грозность голоса на благодушный смешок:
— Пьяные-то? Про это спрашиваешь? А у нас так уж с месяц буянют. Вина разливанное море, окоротить нас некому, вот и бушуем. Уж и бушуем, я тебе скажу, прямо отродясь того не было! Бушуем, бушуем, а то пойдем в город буржуев трясти Натешимся, навоюемся — и опять пить. Разве это не жизнь? Господи ты боже мой!..
О-о-о-на мине заразила!..
Он не допел своей песни, вытряхнутый Петром из саней.
— Ишь, сволочь, разоралась как! Лети!
Они въехали в омертвевшие улицы города — темные, будто прислушивавшиеся к буйству слобод.
Петр не выразил большого удовольствия от сообщения Степки о том, что они остановятся на квартире Губанова. Предстоящая встреча с Губановым, казалось ему, может ослабить его теперешнюю устремленность к революции. Дорогой он решил изменить первоначальный план и уговорить Степку поставить лошадь на постоялом дворе. Но сейчас, проезжая по глухим желобам темных улиц, понял, что в такой глухой час они пристанища не найдут и волей-неволей должны будут ехать по указанному адресу. И неожиданно для себя ощутил ребячью трусость при мысли о встрече с Губановым. В его представлении возник крепко отложившийся образ этого человека: длинная согнутая фигура, приплюснутая шляпой, глухой голос, почему-то связанный с чернотой длинных усов, голос, добирающийся до зыбкой глубины сердца своей проникновенностью и добродушной силой, — и он на мгновение почувствовал себя прежним Петрушкой — маленьким, готовым сладко плакать, как плакал он некогда со Степкой в омете над письмом Губанова.
Степка тоже волновался. Это Петр чувствовал по тому, как тот бестолково дергал вожжи, сбивая лошадь с пути.
Никифор Ионыч еще не спал и сам открыл им двери. Перед тем он как раз заканчивал составление своей речи.
«Пока мы здесь, — писал он, — доказываем друг другу несовершенство наших прямо противоположных систем создания новой России на обломках старой, проклятой нами еще во чреве матери, в это время в низах, в глубинах страны зреют свежие, молодые силы — трезвые, органически связанные с землей, впитавшие в себя ее разумную, живоносную силу. И эти здоровые побеги молодой России сметут — я не боюсь этого слова, — именно сметут накипь большевизма».
Как раз в это время стукнули щеколдой калитки. Губанов вздрогнул и положил перо, еле справляясь с дрожью рук. В его усталом от напряжения мозгу возникла мысль, что в калитку к нему стучится ожидаемая им молодая, трезвая Россия. Он тряхнул головой, отгоняя эту нелепость, и прислушался. За стеной не слышалось обычных стонов и неразборчивой ругани Лизы, потревоженной в неурочный час. Перегруженная целодневным гуляньем у кума в слободе, Лиза безмолвствовала. Пришлось напяливать на плечи бобриковый армяк, которым прикрывался сверх одеяла, и самому идти на двор.
Пока Степка распрягал лошадь, Петр, захватив тулупы, прошел вслед за хозяином в дом. Черные от многолетней копоти стены кухни,