Другая ветвь - Еспер Вун-Сун
— На что мы жить-то будем?
Сань замечает, что она потеряла свой желтый полевой цветок. Он отводит прядку волос с ее лба двумя пальцами.
— Ты такая красивая.
Фотограф просит Ингеборг сесть на тяжелый полированный стул темного дерева с подлокотниками и резной спинкой. Герберт должен сидеть у нее на коленях, Арчи — стоять слева от стула. Соню и Оге усаживают на подушку в стиле рококо и скамеечку перед Санем. Позади них нет фона с пейзажем, там только темный, испачканный землей полог палатки. Сань думает, что так хорошо — будто они находятся вне этого мира.
— Прошу всех посмотреть сюда!
Когда фотограф под нимает локти под покрывалом, его руки становятся похожи на крылья большой птицы, длинный чудной клюв которой — фотоаппарат. Глядя прямо в этот клюв, Сань сознает, что весь день был несправедлив к Ингеборг и детям — торопил их, придирался к ним, чего обычно никогда не делал, а сам по большей части молчал и был не в своей тарелке. Вс< дело в том, что он не хотел привлекать ненужного внимания надеялся на то, что как можно меньше людей заметят китайскую семью, а ведь они прогуливались в парке наравне со всеми.
Раздается хлопок, громче, чем когда стреляют ружья в тире, вспыхивает яркий белый свет, ослепляющий их всех. Сань чувствует, как вздрагивают Оге и Соня. Сам он остается стоять неподвижно. Потому что на самом деле он стремился дождаться момента, когда они смогут сделать семейную фотографию. Не просто фотографию, а снятую в конце целого дня, проведенного вместе с семьей. И в то же время в глубине души, которую не может заснять ни один фотоаппарат, он знает, что это просто судорожная попытка удержать что-то, что вскоре выскользнет у него из рук.
77
У Ингеборг есть теория. Обычно она не размышляет о таком. Она записывает всякую всячину в своем дневнике и называет это мыслью, но на самом деле это скорее теория. Заключается она в том, что, когда у тебя появляются дети, время перестает идти, оно начинает быстро бежать. Оно бежит, потому что кажется, что время детей засчитывается как твое собственное время. Пять дней проносятся за одни сутки. Таким образом, год с четырьмя детьми пролетает будто пара месяцев, так стремительно бежит время. Ингеборг никогда бы не посмела признаться в этом, но такое у нее ощущение. Вот на дворе 1910 год. Вот 1911-й. 1912-й. 1913-й. Она стоит позади Саня и расчесывает его волосы, и ей кажется, что только вчера она стояла вот так, когда они только что переехали в Берлин.
Но это не так. Через открытую дверь в гостиную она видит четырехлетнего Герберта, который сидит за столом, склонив голову к плечу, с ручкой в руке. Его волосы похожи на черный шлем. Окна распахнуты настежь — и те, что выходят во двор, и те, что обращены на Берлинерштрассе, — в этот жаркий безветренный летний день. С улицы доносятся крики, но Герберт не отвлекается, сосредоточенно рисуя, прикусив кончик языка. Ингеборг смотрит на его шею, видит пальцы, обхватившие ручку. У мальчика такие же хрупкая фигура и золотистая кожа, как у отца.
— Где они? — спрашивает Сань.
Ингеборг знает, что он говорит о детях. У него на коленях лежит фотография, которую они сделали в почти такой же жаркий день в Луна-парке несколько лет назад. Иногда он берет ее с собой в ресторан. Ингеборг видела — фотография лежит на полке под прилавком.
— Арчи играет с кубиками на полу, — говорит она. — Оге уснул, он быстро устает на такой жаре. Мне пришлось снять с него майку, так он вспотел. Соня у господина и госпожи Шварц, а Герберт сидит за столом и рисует.
— Ты не приведешь Соню?
— Дай ей побыть в гостях. Госпожа Шварц хорошо за ней присматривает.
Сань не отвечает. Слышится только электрическое потрескивание щетки, которой она проводит по его волосам. Ингеборг знает, что ему не нравится, когда она выпускает детей из виду. Он нанял помощника-китайца в «Копенгаген», чтобы Ингеборг могла проводить весь день с детьми. Если она работает вечерами, когда в ресторане много посетителей, дети всегда с ней. Они спят на одеялах за прилавком.
Ингеборг пытается смахнуть что-то указательным пальцем, когда понимает, что среди угольно-черных прядей затесался серебристо-седой волосок. Тут в комнату вбегает Арчи.
— Почему они кричат?
— Они злятся из-за чего-то, — отвечает Ингеборг.
— Не закроешь окно? — говорит Сань.
— Тут станет невыносимо жарко.
— Арчи, — говорит Сань. — Я не разрешаю тебе высовываться из окна.
— Да, паи, — отвечает Арчи. — Но варум они злятся?
Ингеборг задумывается над вопросом сына.
— Понятия не имею, — говорит она, чувствуя, как по телу прокатывается волна тепла и удовольствия. Она не понимает причин взвинченного состояния людей, зато, ей кажется, она поняла все, что важно в этой жизни. Она сияет. Мы вместе, и все остальное не имеет значения. Остается еще пара часов до того, как Саню нужно будет в ресторан. Скоро они сядут пить чай. Hier кдппеп Familien Kaffee kochen[29]. Ингеборг вспоминает растяжку в Луна-парке и улыбается. Ее семья не пьет кофе. Сама она перестала пить кофе после знакомства с Санем. В детстве ей приходилось пить кофе, хотя он ей никогда не нравился. Непрозрачная маслянистая жидкость с противным запахом и горькая на вкус вызывала в ней отвращение. Как все в ее жизни в то время, это было обязанностью. Задача, которую ей ежедневно приходилось выполнять, чтобы быть как все. Она впервые попробовала чай в Китайском городке в Тиволи вместе с Генриеттой и ее женихом, и разница была поразительной. Ингеборг полюбила чай с первого глотка.
Она собирает волосы Саня в косичку и думает, как обычно, что это их жизни она сплетает воедино. Обнимает его и целует в шею. Сань все еще разглядывает фотографию.
— Разве нам не хорошо?
Он кивает.
— Ты не закроешь окно?
Ингеборг выпрямляется, но не двигается с места.
— У нас все может быть только еще лучше, — говорит она и смотрит на пылинки, танцующие и играющие, словно золотистые креветки, в полосе солнечного света, лежащей на полу кухни у его босых ног. — Сань, — добавляет она, — кажется, я беременна.
Он ничего не отвечает, но поднимает взгляд от фотографии и откидывает голову назад, прижимаясь затылком к ее животу.




