Собаки и волки - Ирен Немировски
– Мой муж пишет мне, что Венесуэла…
– Ах, дорогая, не упоминайте при мне об этой стране… Говорят, что Бразилия…
– Но климат, змеи…
– Говорят, что в списке еще есть места для эмиграции в Канаду…
Потом, постепенно, поскольку большинство из них были стары – у молодых были другие проблемы, и они не приходили к тете Раисе, а у старости тоже есть своя легкость, беспечность, свой легкомысленный и меланхоличный способ уклоняться от правды, закрыв глаза и забыв о будущем, даже самом ближайшем, даже самом угрожающем, – они переходили к разговорам о кулинарных рецептах и нарядах, и старушечья болтовня, перемежаемая то смешками, то манерными возгласами, заглушала вздохи то одной, то другой из них. В общем, они не жалели Аду так сильно, как ее тетю:
– Ты, девочка, еще молода. В твоем возрасте… К тому же, если бы ты захотела…
А тетя Раиса со странной смесью восхищения и негодования во всех подробностях рассказывала о том, что случилось с Адой. Ада мрачно и молча слушала, не поднимая глаз.
Стыд, который она испытывала, определил дистанцию между ней и этими женщинами. Общаясь с Гарри, на свою беду она научилась себя вести. Неужели это выставление напоказ ее несчастья, эта покорность постигшей ее катастрофе – ее удел? Если бы она последовала за тетей Раисой, она бы везде натыкалась на эти размалеванные лица, похожие на наспех оштукатуренные развалины, у которых больше ничего не осталось: ни мужей, ни детей, ни дома. Теперь, в момент утраты, она отчаянно цеплялась за все то, чем раньше пренебрегала. Раньше она часто смеялась над Гарри, говоря, что он не обладатель, а раб своего богатства:
– Ты принадлежишь твоим драгоценным нанкинским чашкам, – говорила она, – твоей коллекции нефрита, твоим книгам…
Какое счастье, думала она теперь, принадлежать предмету, или человеческому существу, или набору традиций, условностей и привычек! Владеть или быть частью – какая разница? Но иметь эти многочисленные хрупкие или тягостные и прочные связи, а не остаться, как эти женщины, как она сама, существом без корней, гонимым ветром…
Когда принесли с кухни чай в разномастных чашках, с сахаром на блюдце (сахарница была разбита), она оставила их и улеглась на диване под пледом Гарри, своим единственным сокровищем. В этот момент образ Гарри, мужественно отодвинутый на задний план на весь день, вернулся к ней и завладел ею. Она возблагодарила Бога, несмотря ни на что. Ей удалось сохранить свою детскую силу воображения и иллюзий, более близких ей, более реальных, чем правда. Целую неделю она не прикасалась ни к холсту, ни к кисти: это было слишком тяжело, невозможно было работать, думая о том, что она не сможет показать картину Гарри, услышать его критику или похвалу. Но эта медленная, неумолимая, непроизвольная работа ума шла ей на пользу. Она воссоздавала Гарри, она вспоминала его лицо, она разговаривала с ним. Женские голоса то нарастали, то стихали, чудесным образом на этой парижской улице они заставили ее вернуться в далекое прошлое. Может быть, она опять услышит, как Бен в соседней комнате бормочет урок иврита? Увидит себя, маленькую девочку с длинной челкой, лезущей в заспанные глаза, которая ждет и надеется? Она закрыла лицо руками. Никто не видел, как она плачет. Они все пролили столько слез, что не замечали их так же, как не замечают дождя осенью.
«Вот такие они, моя семья», – подумала Ада.
Однако в тот день, когда истек срок действия ее разрешения на проживание во Франции, она попрощалась с тетей, поцеловала безмолвную и плачущую мадам Мими и, оставив Бена, память о нем и о Гарри, потеряв надежду, уехала одна. Ей дали визу в маленькую страну в Восточной Европе.
33
Ребенок вот-вот должен был появиться на свет. Это было в марте, в маленьком городке в Восточной Европе, в гостиничном номере над рынком. Ада не смогла найти место в больнице из-за гражданской войны, хронически царящей в этой стране, – за несколько дней до этого вспыхнули забастовки и началась стрельба: больницы были переполнены. Ей сказали, что для своих места еще есть, а для иностранцев – нет.
Ада подчинилась. Она привыкла к этому. Более того, у нее были кое-какие средства: десять лет, прожитых в Париже, кое-чего стоили. Она устроилась работать продавщицей в универсальный магазин на главной улице. На ее черные волосы, вновь обретшие былую пышность, примеряли шляпки «à la Parisienne», и женщины, соблазнившись, покупали маленькие блюдечки, украшенные цветами, тюрбаны с сеткой в горошек и водружали их на свои белокурые или рыжие шиньоны. Ада часто смотрела на эти яркие волосы цвета пшеницы и золота, когда уставала от всего черного и серого вокруг. Зима была долгой: свет блестел на снегу в течение нескольких часов, а потом выпускал багровую стрелу, которая пронзала туман над рекой и угасала. Когда Ада выходила из магазина, на улице было уже темно, это была не парижская ночь, освещенная вывесками и фонарями, а ледяной мрак, жестокое, черное небо, на котором с неумолимой точностью вырисовывались высокие, занесенные снегом крыши. Колеи по обеим сторонам улицы были так глубоки, что она боялась упасть при каждом шаге, и шла еле-еле, стиснув зубы и опустив голову, даже не думая смотреть вверх на холодные, сияющие звезды, которые здесь были ближе и ярче, чем в Париже.
В воскресенье она не выходила из дома и рисовала весь день, счастливая, потому что все ее усилия сводились к тому, чтобы выбрать между двумя оттенками серебристо-белого тот, который лучше всего отвечал ее тайным желаниям, или к тому, чтобы смотреть на лица, которые она мельком видела днем, на женщин со светлыми волосами. Когда свет померк, она вспомнила, что при ее состоянии нужны прогулки и свежий воздух, и тяжело спустилась к реке, которая разрезала город надвое. Там катались на коньках, на льду был выгорожен круг из факелов, внутри было видно легкие быстрые тени. Играл небольшой, неумелый и шумный духовой оркестр, но звук долетал до ушей Ады смягченным, очищенным ветром от слишком резкого звучания и рева медных. Мимо проехали сани с фонарем, который отбрасывал на лед желтый танцующий отблеск. Катавшиеся на коньках, удаляясь от круга, тоже вешали на




