Мои великие люди - Николай Степанович Краснов

Когда кое-что выяснила, стало еще интересней — за всякий промах вслух выражала свою досаду.
— Вот чертяка! Лавит и лавит, треклятый, этот-то защитник!.. Все ноль да ноль. А тот, в маске, стоит да стоит на одном месте. Не хочет медаль заработать.
— А на что им медали? — захлебываясь в смехе, спрашивает зять, и чувствуя подвох, она отвечает уклончиво:
— Медали, чтоб люди видали…
Вдруг в телевизоре вместо людей забегали всякие звери, большие и маленькие, зарычали, и Лявоновна приняла их за настоящих, лишь одно она никак не могла понять: почему они говорят по-человечески.
— А это что, понарошку? — и рада, что сама догадалась.
Пока неправдашный волк гонялся за неправдашным зайцем, ей было скучно. Лишь Вадику одному было весело. Но вот снова появились парни с дубинками — снова гляди да переживай. А потом в телевизоре начались всякие чудеса, какие и во сне не снились. Вроде бы правдашный человек ходил с хлыстиком среди вроде бы правдашных не то тигров, не то львов, командовал ими, вроде бы правдашные девчонки на льду крутились волчком, и вроде бы правдашные люди сигали в воду в одних трусиках с вышки, что повыше городского дома, кувыркались вертушком, взлетали вверх на несколько саженей и всякое другое вытворяли, самое невозможное. Зять то и дело допытывался:
— Мама, а это понарошку или не понарошку?
Она отвечала с уверенностью, что не ошибается, но все падали от смеха: как видно, всякий раз получалось у нее невпопад. И все ж она отстаивала свою правоту:
— Да разве бы звери его не слопали!.. Да разве ж может человек вертеться тах-то, как юла!..
Это только прибавляет смеха. И то сказать, они по большим городам жили, всего насмотрелись, а что довелось видеть ей, домоседке, — лишь село свое да поля, огород да скотину. Кажут в телевизоре всякое, разобрать не трудно, где человек, где медведь, волк либо какая другая зверюга, а правдашные они или неправдашные — кто их поймет.
После всех чудес в ящике что-то щелкнуло, и в нем появился сердитый мужчина с усиками и при галстуке, принялся читать по бумажке о копке свеклы, о севе, о навозе, о зиме. Зять подошел, нажал на ящике красненькую кнопочку, и усач сначала замолк, а потом и вовсе его не стало. Был-был и непонятно куда подевался.
— Микалай, ты его совсем выключил?
— Совсем.
— Совсем-совсем?
— Совсем-совсем. А что?
— И он нигде-нигде больше не гомонит?
— Говорит. А вон, слышите, за стеной, у соседей.
Прислушалась, и точно — не только за стеной, но и вверху, и внизу слышен голос усатого мужика. Вон оно что — значит, в каждом телевизоре такой-то…
Все уснули в квартире, лишь к Лявоновне сон не идет, хоть глаза выколи. То ей подушка не мягка, а это — та самая, что из дома привезла, то под боком жестко, хоть дома-то и вовсе на камнях спит, на печке. Мука мученическая: ведь за сто верст от своего жилья, а всеми своими думами к нему привязана.
Всплывают в памяти и обретают свой смысл даже такие мелочи, на которые и внимания-то не обращала.
Оженился Лешка зимою, а по весне усадьбой занялся — перестроил сараюшки, погреб, поставил водонапорную колонку, понасажал по всему огороду молодых яблонь, начал хату перекрывать. Кому выгребать мусор, кому деревья поливать? Матери. Из дочерей в доме никого, а молодая на сносях. Особенно сад мучил: покачай-ка день-деньской воды, потаскайся с ведром по бугру туда-сюда. Цибарка здоровая, тракторная — когда-то полную носила, посвежей была, — а тут и по половинке носить уморишься: столько кустов полить надо. Лешка шифер крепил, увидел с крыши, что мать льет под дерево не по полному ведру, кричит:
— Мама-а! По цельному лей!
Лишь усмехнулась на его замечание: «Высоко, парень, сидишь, далеко видишь. Тяжело, Леша, по цельному-то. Тут надо ведер двести перетаскать». И продолжает носить по половиночке. Лешка опять кричит:
— Мама-а! По полной цибарке лей!..
Тогда еще мамой звал. И сноха так звала. А как народилась Людка, оба матерью звать перестали: бабка да бабка. «Какая же я вам бабка?» — говорила им иной раз, выйдя из терпения. День-другой позовут как положено, и снова: бабка. Нинка-то ладно, какой с нее спрос, она чужая. Обидно, что сын так зовет. И поправлять всякий раз — не напоправляешься.
Противней всего, что они шушукаются за ее спиной. Нинка всем своим видом показывает, что в свекрови не нуждается. Если обратится когда, то лишь с упреками: и это ей не так, и то ей не так. Сын слышит, мо-ол-чит. Сама же не терпит ни малейшего замечания. Как-то, одевшись как в гости, стала у печи. Лявоновна, жалеючи ее наряды, и скажи, дескать, не по-людски это, надо переодеться в домашнее, а потом уже за рогачи браться. Сноха так и пырскнула. Спасибо Маруське, дочке, — выслушав очередную жалобу, надоумила мать:
— Да пусть в своем наряде она хоть через печную трубу лезет, а ты молчи!
После этого все неправды терпела, все наскоки. Но однажды, не выдержав, как-то само собой получилось, сказанула пару зряшных слов. Сидели всей семьей во дворе за обедом, в это время мимо прошла одна из бывших Лешкиных ухажерок, которая и прежде Лявоновне нравилась, а теперь, подросшая, раздобревшая, еще больше приглянулась. Ну и словно лешак потянул за язык-то.
— Не Нинку тебе, Леш, надо было бы сватать, а вон кого — Нюрку Знатцеву. Не девка, а ягода! Что ты на ней-то не женился?..
Маруся, узнав о новой ссоре, раздосадованная, выговаривала матери, чуть не плача:
— Разве ж можно так, мама? Он любит Нинку, а ты такое брякнула. И при ней. Зачем так?.. Кому это понравится, сама посуди… Как же теперь быть, не знаю. Может, повинишься?
Перед кем виниться? Перед ними? Это Лявоновне кажется неприемлемым. Они обижают, а ты молчи. Как бы не так! Был бы Федор жив, муж, разве он дал бы в обиду и разве в чем осудил бы? Да никогда! А что он сыну бы сказал?.. Мал ты был тогда, сынок милый, когда мать под