Дело Тулаева - Виктор Серж
Потому что страх и страдания повсюду перемешались с необъяснимым торжеством, которое неустанно провозглашали газеты. «Добрый вечер, товарищ Ромашкин. Знаете, Марфе и её мужу отказали в паспорте, потому что они лишены гражданских прав: они прежде были ремесленниками, работали на себя... Знаете, старик Букин арестован: говорят, что он прятал доллары, которые получал от брата, рижского зубного врача... А инженер лишился места, его заподозрили во вредительстве. Знаете, говорят, что предстоит новая чистка служащих. Берегитесь, я слышал в домкоме, что ваш отец был офицером...» – «Ничего подобного, – задохнувшись от волнения, сказал Ромашкин, – он был всего-навсего унтером в империалистическую войну... бухгалтером». (Но у Ромашкина совесть была не совсем чиста: этот благонамеренный бухгалтер был членом Союза русского народа.) «Постарайтесь запастись свидетельствами, говорят, что комиссии будут строгие... Говорят, что в Смоленской области волнения: нет хлеба...» – «Знаю, знаю... Заходите, Пётр Петрович, сыграем в шашки...»
Сосед входил в комнату Ромашкина и принимался вполголоса излагать свои собственные беды: «Жену, пожалуй, больше не пропишут в Москве, так как она первым браком была за купцом. Три дня дают на отъезд, товарищ Ромашкин, а уехать надо минимум за сто километров от Москвы – и кто знает, пропишут ли там?» И в таком случае их дочь, само собой, не сможет поступить в Лесной институт... Топор, золотившийся в отблеске лампы, обрушивался на лошадиную голову с человечьими глазами, в багровом мраке неистовые голоса требовали, чтобы кого-то расстреляли, толпы наводняли вокзалы и почти безнадёжно ждали поезда, а поезда (на карте) спешили за последним хлебом, последним запасом мяса, самыми хитрыми спекуляциями; девушка с Тверского бульвара валилась, распахнув одежду, на своё нищенское ложе рядом со спящим ребёнком, розовым, как поросёнок, невинным, как отмеченные Иродом младенцы, – а ведь она дорого стоила, эта девка: пять рублей, цена рабочего дня, – и надо будет в самом деле раздобыть свидетельства, чтобы благополучно пройти чистку, – и входит ли в силу новая шкала квартирной платы?
Если за всем этим не скрывалась чья-то огромная ошибка, чья-то безмерная вина, чья-то тайная гнусность, тогда, значит, какое-то безумие охватило всех. Сыграв партию в шашки, Пётр Петрович ушёл, всё пережевывая свою беду: «Самое главное – вопрос паспорта...» Ромашкин открыл свою постель, разделся, выполоскал рот, лёг. На ночном столике горела электрическая лампа; белела скатерть; молчали портреты... Десять часов. Перед сном он обычно внимательно прочитывал утреннюю газету. Как это бывало раза два-три в неделю, треть первой страницы занимал портрет Хозяина; вокруг него – речь на семи столбцах. «Наши экономические достижения»... Удивительные достижения! Мы избранный народ, мы счастливее всех, нам завидует Запад, обречённый на кризисы, на безработицу, на классовую борьбу, на войны. Наше благосостояние увеличивается с каждым днём, за истекший год, благодаря социалистическому соревнованию ударных бригад, зарплата увеличилась на 12 процентов, пора уже её стабилизировать, так как производительность выросла всего на 11 процентов. Горе скептикам, горе маловерным, горе тем, кто тайно питает в сердце ядовитую змею оппозиции! Всё это было выражено в неуклюжих перенумерованных параграфах: 1, 2, 3, 4, 5. Перенумерованы были и пять (выполненных) условий построения социализма, и шесть заповедей труда, и четыре доказательства исторической достоверности... Поражённый Ромашкин впился острым взглядом в эти 12 процентов прибавки. Номинальному увеличению зарплаты соответствовало по крайней мере в три раза большее уменьшение реального заработка, – из-за обесценения бумажных денег и общего вздорожания. Хозяин упомянул и об этом в своей речи, саркастически намекнув на нечестных специалистов Народного комиссариата финансов, которым не избежать заслуженного наказания. «Взрыв аплодисментов. Присутствующие, стоя, долго аплодируют оратору. Раздаются крики: «Да здравствует наш непоколебимый Вождь! Да здравствует наш гениальный Вождь! Да здравствует Политбюро! Да здравствует партия!» Новая овация. Несколько голосов кричат: «Да здравствует госбезопасность!» Гром аплодисментов».
Ромашкин подумал с бесконечной грустью: как он врёт! – и сам испугался своей смелости. К счастью, никто не мог подслушать его мыслей: комната была пуста. Кто-то вышел из уборной и пошёл по коридору, волоча ноги в туфлях; наверно, старик Шлем, страдавший расстройством кишечника; тихонько жужжала швейная машина; чета, жившая по другую сторону коридора, ссорилась перед сном, обмениваясь короткими, свистящими, как удары тонкого хлыста, фразами, – и можно было угадать, что муж щипал жену, медленно наматывал её волосы на руку, бросал её на колени и тыльной стороной руки бил по губам: об этом знал весь коридор, на них доносили, но они всё отрицали: им оставалось одно – мучить друг друга, стараясь заглушить шум, а потом совокупляться, неслышно, как осторожные животные, прилаживаясь друг к другу. И те, что подслушивали у дверей, почти ничего не могли разобрать, но обо всём догадывались.
Двадцать два человека жило в шести комнатах и в тёмном чулане в глубине квартиры; в ночной тишине каждого можно было узнать по малейшему звуку.
Ромашкин потушил лампу. Сквозь занавеску слабый свет уличного фонаря нарисовал на потолке знакомые узоры. Они монотонно изменялись со дня на день. В полутьме массивный профиль Хозяина покрыл профиль человека, который в соседней комнате бесшумно хлестал по щекам свою упавшую на колени жену. Удастся ли этой жертве убежать когда-нибудь от мучителя? Удастся ли нам спастись от лжи? Ответственность лежит на том, кто лжёт в лицо всего народа – как будто бьёт его по




