Дело Тулаева - Виктор Серж
3. ОЦЕПЛЕННЫЕ
Из полярных областей, пролетая над спящими камскими лесами, гоня перед собой там и сям волчьи стаи, снежные бури, медленно кружась, долетали до Москвы. Над городом, обессиленные долгим полётом, они, казалось, разрывались на части. Внезапно они затопляли лазурь. Хмурый молочный свет разливался по улицам и площадям, лился на забытые особнячки в старинных переулках, на трамваи с заиндевевшими стёклами. Люди жили в мягком белом круговороте, как бы погребённые под снегом, ходили по мириадам чистейших звёздочек, непрерывно сменявших друг друга. И вдруг вверху, над церковными луковками, над тонкими крестами, хранившими ещё следы позолоты и прикреплёнными к опрокинутому полумесяцу, вновь возникала лазурь.. Солнце распластывалось на снегу, ласкало старые, запущенные фасады домов, сквозь двойные окна пробиралось в комнаты. Рублёв без устали наблюдал за этими метаморфозами. В окне его рабочего кабинета вставали тонкие, бриллиантами сверкающие ветки. Видимый отсюда мир сводился к куску заброшенного сада, к стене и – за ней – часовне с зелёным позолоченным куполом, порозовевшим под налетом времени.
Рублёв отвёл взгляд от четырёх книг, в которых он одновременно искал справки. Тот же ряд фактов представлялся в каждой из них по-иному, всё было и неоспоримо, и недостоверно: так зарождались ошибки историков, и методические, и непосредственные. Приходилось пробираться сквозь эти ошибки, как сквозь снежную бурю. Только много веков спустя из этого сплетения противоречий кому-нибудь откроется истина, как сегодня она открылась мне. Экономическая история, отметил мысленно Рублёв, часто кажется обманчиво ясной, – как протокол вскрытия. К счастью, от неё, как и от вскрытия, – ускользает самое существенное: разница между трупом и живым существом.
– У меня почерк неврастеника.
Вошла помощница библиотекаря Андронникова. («Ей кажется,. что я похож на неврастеника».)
– Будьте добры, Кирилл Кириллович, просмотрите список запрещённых книг, для которых требуется особое разрешение.
Обычно Рублёв небрежно визировал все эти просьбы, – даже когда дело шло об историках-идеалистах, либеральных экономистах, социал-демократах, соблазнившихся буржуазным эклектизмом, путаниках-интуиционистах... Но на этот -раз он заколебался: какой-то студент Института прикладной социологии просил, чтобы ему выдали «1905 год» Л. Д. Троцкого. Помощница библиотекаря Андронникова, тонкое лицо которой было окружено пушистыми седыми волосами, этого, по-видимому, ждала.
– Отказать, – сказал он, – посоветуйте этому молодому человеку обратиться в Комиссию истории партии.
– Я ему так и сказала, – мягко ответила Андронникова, – но он очень настаивал.
Рублёву показалось, что она смотрит на него с детской симпатией чистого и слабого существа.
– Ну, как дела, товарищ Андронникова? Достали сукна в кооперативе на Кузнецком?
– Да, благодарю вас, Кирилл Кириллович, – ответила она со сдержанным волнением в голосе.
Он снял с вешалки свою шубу и, надевая, пошутил с Андронниковой на тему об умении жить.
– Надо ловить удачу на лету, товарищ Андронникова, и для себя и для других... Мы живём в джунглях переходного периода, верно?
«А жить в такой период – небезопасное искусство», – подумала седовласая женщина, но ограничилась улыбкой, причём улыбнулась не ртом, а скорее глазами. Неужели этот странный человек – образованный, проницательный, влюблённый в музыку, – неужели он действительно верил в двойной переходный период, от капитализма к социализму и от социализма к коммунизму? Он напечатал об этом книгу в те времена, когда ему ещё позволяли писать. Гражданка Андронникова, бывшая княгиня, дочь известного политического деятеля, либерала (и монархиста), сестра генерала, убитого в 18-м году его же солдатами-пехотинцами, вдова коллекционера картин, который в своей жизни любил по-настоящему только Матисса и Пикассо, лишённая права голоса из-за социального происхождения, – гражданка Андронникова жила тайным поклонением Владимиру Соловьёву. Если философ мистической мудрости и не помогал ей разобраться в этих до странного упрямых, суровых, ограниченных, жестоких людях – большевиках (среди которых, впрочем, встречались и люди удивительного душевного богатства) , он учил её снисхождению, а с некоторых пор – и тайной жалости к ним. Если не любить и самых худших, что же христианской любви вообще делать на земле? И если бы худшие не были иногда близки к самым лучшим, – разве они были бы худшими? Андронникова подумала: «Они, несомненно, верят тому, о чём пишут... И может быть, Кирилл Кириллович прав. Может быть, это действительно переходный период...» Она помнила имена, лица, биографию, манеру улыбаться, манеру надевать шубу многих выдающихся партийцев, недавно исчезнувших или расстрелянных после непостижимых процессов. И все они были братьями этого Рублёва; все были друг с другом на «ты»; все говорили о «переходном периоде» и, вероятно, оттого и погибли, что верили в него.
Андронникова заботилась о Рублёве с почти болезненно тревожным чувством, о котором тот и не догадывался. Перед сном, закутавшись, как в шестнадцать лет, до подбородка, она в своих мысленных вечерних молитвах поминала его имя. У неё была крошечная комнатка, полная увядших предметов, старых писем в шкатулках и портретов красивых молодых людей, кузенов и племянников, большинство которых было погребено Бог знает где – в Карпатах, в Галлиополи, под Трабзоном, в Ярославле, в Тунисе. Из этих аристократов выжили, по всей вероятности, только двое: один служил в константинопольском ресторане, другой под чужим именем водил трамваи в Ростове... Но когда Андронниковой удавалось раздобыть немного приличного чая и сахара, жизнь казалась ей почти приемлемой.
Чтобы иметь предлог ежедневно хоть минутку поболтать с Рублёвым, она придумала искать в магазинах материал, или письменную бумагу, или редкие лакомства – и делилась с ним своими затруднениями. Рублёв, любивший бродить по московским улицам, заходил в магазины и наводил для неё справки.
С наслаждением вдыхая холодный воздух, Рублёв возвращался домой пешком, по заснеженным бульварам. Он был высок, худ, широкоплеч, за последние два года начал сутулиться, – но не под бременем лет, а под тяжелейшим бременем тревоги. Мальчишкам, гонявшимся на коньках друг за другом по бульвару, хорошо были знакомы его старая, выцветшая на плечах шуба, барашковая шапка, надвинутая на глаза, жидкая борода, большой костистый нос, густые брови. Проходя мимо них, Рублёв слышал их крики: «Эй, Ванька, гляди, вот профессор Шах и Мат» или: «Берегись, Тёмка, вон царь Иван Грозный!». Раз какой-то школьник, разлетевшись на единственном коньке, угодил ему прямо в ноги и, покраснев, начал бормотать очень странные извинения: «Простите, пожалуйста, гражданин профессор Иван Грозный», – и он так и не понял, почему этот высокий, на вид




