Лист лавровый в пищу не употребляется… - Галина Калинкина
Зачем, спрашивает. Затем.
Потому что могу.
Мирра погрустнела, получив все подробности от Шмидта. Аркашка хорошо помнил, как пили, как выкалывали глаза медвежьему чучелу. Пока Федька пилил тулово, они с Ванькой-Пупырём сходили в голубятню; подогретым и мороз нипочём, и семь вёрст не в тягость. К голубям прихватили петуха хрящёвского и козу в сарайчиках у бараков. Петух, зараза, гоношился, клевался, пока ему в глотку спирту не влили. Козу как втащили на верхний этаж, вот смеху нашло. Аделаида медведя напужалась и кучи стала класть без всякого уважения к директорскому апартаменту. Снова пили. Весело наряжаться, веселее, чем праздновать. Тулупы выворачивали, платок бабий в конторе подобрали, обвязали благодушного, порядком захмелевшего Ваньку, сажей печной рожи вымазали. К вечеру отправились детишек веселить, сироток голубить. Дальше Аркашка не помнил, упрямо не признавался про разгром в церкви. Говорил, будто ослаб по пьяни и завалился в сугроб, до храма не дойдя. А после, протрезвев от холода, выбрался из сугроба и поплёлся домой. И даже драки не видал.
– Какой драки? – зацепилась Мирра.
– Не видал. Сказывают.
– Чё ж своих бросил?
– А чё ж меня в сугробе оставили?
– Когда? До драки или после? И кто бился?
– Чего прилипла? Некогда мне.
Не всякий из слободских станет связываться с Федькой, да и из станционных тоже – факт. Дело «колядования в церкви» осложняется дракой в приюте, тут уж куда кривая вывезет: похвалят либо взыщут. Мирру что-то иное подспудно беспокоило, под «ложечкой» сосало, пока не призналась себе самой, больше, чем о брате, мыслей у неё о Лавре Лантратове. Никто и не называл его имени, а вот оно само собою всплывало. О Лаврике теперь и от Дара не узнать, разжопились братья-«молочники». Но о Дарке нет интереса задумываться. К беспокойству Мирры в нехорошей истории со святочными колядами за Федьку, и за Лантратова прибавилось новое замешательство: ни на фабрике, ни в общатке, ни тем же днём, ни следующим не могли отыскать подругу.
Люба Гравве пропала.
Звонковой трели Леонтий Петрович не слыхал, лишь мягкий вкрадчивый стук. Электрический звонок третий день молчит – третий день не подают ток по Последнему переулку.
После завтрака манною кашей на воде и яйцом всмятку снова улёгся в постель. Страшно болела голова, одолели мигрени. Уже и лафитник кагору, оставленного на разные важные случаи, принял. А головная боль усилилась, не отпустила. Хотелось кофе или крепкого чаю. Но имелся лишь ромашковый, из летних аптечных запасов. Тётка мокрое полотенце приносила, вроде компресса; холодные струйки противно бежали по вискам, но облегчения не дали. В голову после вчерашнего мучительного дежурства шло всё вперемешку, крутилось и не выстраивалось: кабинет Штольцера с натасканной невесть откуда разнокалиберной мебелью – будто корсарской добычей, куда Леонтия Петровича вызывали «на ковёр» для распекания; два сложных случая «блуждающей» селезёнки один за другим, чего не встречалось во всей его долголетней практике; вызов с операции на собрание к Полуиванову по поводу какого-то нелепого «Дня Красного цветка» и подготовки к Третьему малярийному съезду будущим летом; и, наконец, оглоушивший отказ в организации лечебной комиссии в клинике. Но больше всего тревожило затянувшееся отсутствие сына: Костика третьего дня некто Уткин – наделённый властью фантазёр и шапкозакидатель, в сущности, добрый, но совершенно бестолковый, непрактичный хозяйственник и прихлебатель – неожиданно снарядил в командировку. Под Коломной, в Старо-Голутвинском монастыре, понадобилось вдруг, теперь в январские морозы, получить у монахов черенки Láurus nóbilis – лавра благородного, чтобы обеспечить пролетарское население Москвы суповой «лаврушкой». При том же Уткине в Аптекарском парке совершенно разворована библиотека по лекарственным растениям и на месте культур открытого грунта высажены обычные огородные овощи.
Тётка сызнова стучит в двери.
Никак пришёл кто. Не Костик ли? Нет, Костик заходит шумно, празднично. Кого принесло? Страх, он всегда на поверхности, любой внешний повод, и вот сердце встрепенулось, забилось стрекозой в пригоршне. Работаешь в клинике, врагов не знаешь, помимо недоброжелателей; но общая обстановка глумления и форменного издевательства, пощечина здравому человеку, быстро добавляет страху ареста, застенка, слома жизни, что оказался так въедлив в тело, в кровь, в жесты. Нет-нет днём ли, ночью, а прокалывает сердце зобным щупом. Страшно сорваться, не стерпеть рядом ошарашивающих примеров губительной свистопляски и смертельной чехарды, погубить семью своей невоздержанностью, неумением отворачиваться от абсурдности и нацеленности на истребление имярека, насаждаемых большевицким регентством. И ведь, поразительное дело, всякий раз кажется, не он один подмечает нелепицу творимого красной властью. Кажется, от мозолящей глаза несуразности, циничной околесицы вот-вот вскрикнут рядом стоящие, возмутятся. Есть рядом глаза, где то же понимание: всё так плохо, что хуже невозможно. Но наступает и то самое невозможное. И ничего не происходит обрушающего. Большевики делают ещё хуже и, кажется, вот оно, всё – окончательное и необратимое всё, пусть добивают до конца. Дальше жизнь рухнет. Чем хуже, тем лучше – пусть рухнет. Но нет. Миражи не проходят. Дурные сны не оканчиваются. Живы и перевёртыши, и переворот, и массы, принявшие страдания как должное. Навязывается упрощение жизни, быта, отношений. Нормой «рабочее правление» с золотарями в ревтрибуналах. «Опрощенцы» скоро упростятся до акефалов. Перестанут носить запонки, повязывать галстуки, крахмалить бельё, гладить брюки, пользоваться салфетками и фартуками, есть на скатерти, ваксить обувь, потом перестанут душ принимать и чистить зубы, перестанут здороваться по утрам и прощаться на ночь, как принято.
Как жить, если кругом вовсе не то, что есть внутри тебя?
У себя в лазарете он ежедневно и ежечасно видит образчики того, как тип нормального человека переходит в тип туповатого деспота, пользующегося подходящими обстоятельствами для причинения боли безропотному соседу.
Ежедневно и ежечасно наблюдает, как людишки открещиваются от Бога. Сказали, не ходить в храмы – не ходят.
Ежедневно и ежечасно находит случаи отказа имярека от самого себя, факты обезличивания и отрешения, отрицание права на сопротивление. Сказали не праздновать собственных именин и Рождества – не празднуют.
Ежедневно и ежечасно сталкивается со странностью оправдания большевичков, якобы измождённых титанической ношей восстановления государства, ими




