Амур. Лицом к лицу. Выше неба не будешь - Станислав Петрович Федотов

Толкнулся в дверь, обитую мешковиной с войлочной подкладкой. В сенях было темно, однако Илья нащупал вход и вошёл, окутанный мгновенно вспухшим облаком морозного дыма. Вошёл и оторопел: против двери на табуретке сидел седобородый и сивоголовый хозяин с двуствольной крынкой[57], чёрные глаза которой мрачно уставились на вошедшего.
– Ты чё это, Прохор Степаныч? Никак бандюков встречаешь?
– А вы и есть бандюки, – пробасил бывший хорунжий.
– Да это ж я, Илька Паршин, – попытался урезонить Илья, но Трофимов лишь ухмыльнулся:
– Вижу. Ты – хужей бандюка, ты – перевёртыш. С белыми – белый, с красными – красный.
– Так надо было, Прохор Степаныч… – начал было Илья и прикусил язык: не в его праве выкладывать истину.
А Трофимов будто не услышал, гнул своё:
– Скоко ж ты, гадёныш, наших под монастырь подвёл?! Сам вроде бы казак, а братов своих, таких же казаков, не жалел.
– Не хочу тебе чтой-то доказывать, – уже спокойно сказал Илья, расстёгивая полушубок, чтобы показать Трофимову кобуру нагана, висевшую на поясном ремне. – Сам видал: белые не жалели красных, красные не жалели белых. Время всё сровняет, всё быльём порастёт. Не нам с тобой судить. Ты давай налог выкладывай, за два года, как того власть требует.
– Да уж оттребовалась ваша власть. Народ и так гол-голом[58] живёт. Хватит над людями измываться! – Прохор взвёл курки.
– Ты что, бунтовать?! – Илья схватился за кобуру, но из-за спины Прохора выметнулись его сыновья, схватили за руки, вывернули. Один расстегнул кобуру, вытащил пистолет.
– За мной! – приказал отец. – Пошли, с остатними разберёмся.
Разборка была короткой, но вряд ли такой, какой её предполагал Прохор. Он, как был, в гулами, голоуший[59], вышел на крыльцо, сыновья вывели Илью, встали за спиной отца.
– Эй, горожанские, – зычным басом сказал Трофимов, – мéнтом[60] складайте оружье!
Чоновцы вытаращились на него, видимо, не соображая, что происходит. Волисполкомовские спрятались за их спинами.
Трофимов выстрелил из одного ствола и рявкнул:
– Кому сказано: оружье на землю!
Чоновцы торопливо поскидывали винтовки прямо в снег, а в распахнутые ворота уже вваливалась толпа – в гулами, ватниках, борчатках, – кто с ружьём, кто с вилами, а кто и с дубьём. Чоновцы подняли руки, двое молодых упали на колени.
– Н-не уб-бивайте! – стуча зубами от страха, выговорил один из них, комсомолец с красным бантом на груди полушубка.
– Боис-ся?! – подошёл к нему старичок-заморыш с вилами. – А вечор кто у меня последний куль с овсом разнюхал? Смелый был, на старуху мою ором орал. Таперича получай!
Никто и моргнуть не успел – старик коротким замахом вонзил вилы точно в красный бант. Парнишка опрокинулся навзничь, ноги и руки его задёргались, сгребая снег. Старик выдернул вилы, и три фонтанчика крови взметнулись и опали, потекли дымящими красными ручейками по белой коже полушубка.
– Ах, ты, язви тя! – только и сказал Прохор.
А что было говорить? Смерть парнишки сработала как спусковой крючок: на оставшихся чоновцев и работников исполкома обрушилась ненависть людей, обобранных накануне до последнего мешка зерна и картошки. Никто не стрелял – только били. Чем попало и по чему попало. Били прикладами ружей, дубинами, тыкали вилами, кто-то был с шашкой – рубил шашкой. За несколько минут от людей остались бесформенные кровавые кучи.
Илья рвался из цепких рук сыновей Прохора, пытался кричать – горло перехватило, а Прохор, не оглядываясь, говорил:
– Ты смотри, Илька, смотри, до чего вы народ довели. Сам смотри и власти своей бесовской покажешь. Лично отвезёшь, сукин ты сын!
Ещё не отошедшие от кровавого морока гильчинцы по приказу Трофимова сложили останки убитых в розвальни, подвели к саням Илью, потерявшего, казалось, остатки сил, только вдруг он развернулся, вырвал из рук стоявшего рядом мужика вилы и большими скачками, невероятными при его небольшом росте, устремился к крыльцу, на котором по-прежнему стоял Прохор с ружьём.
Илья успел бросить в него вилы, но Трофимов небрежным движением ствола отбил их в сторону и, не целясь, спустил курок. Пуля, видимо назначенная на крупного зверя – медведя или кабана, в упор ударила Илью в лицо, мгновенно превратив его в страшную уродливую маску, остановила человека в последнем прыжке – какую-то крохотную долю секунды он постоял на одной ноге с вознесённой движением другой и рухнул вперёд, ударившись головой о плахи ступеней, окрасив их кровью с кусками костей.
– Тьфу! – сплюнул Прохор. – Такое крыльцо испоганил – таперича не отмоешь. И куды рвался՛? На небо, что ль, захотел попасть, за подвиг свой никчемушный? Так ить, верно косыги кажут: сколь ни прыгай, ни тянись, а выше неба не будешь. Ну, и чё смотрите? – обратился он к односельчанам, в оцепенении взиравшим на произошедшее. – Коли замахнулись – бить надобно, бить смертно и до конца, инако нас всех побьют. Власть большевицкая никого не пожалеет. Разошлём вестников по волостям, поднимем народ – с народом краснопузые не справятся. Айдате к правлению волостному, возьмём остатних тёпленькими, чтобы нас не опередили.
Сельчане повалили за ворота, кто-то брал под уздцы лошадь из обоза и уводил, видимо, со «своим» налогом. Двор быстро опустел, остались лишь два паренька, замёрзшие в козлиных шубейках, – два человека с остекленевшими, похожими на мёртвые, глазами. Это были ученики областного художественно-промышленного училища: один местный, Гаврилка Аистов, второй благовещенский, Федя Саяпин. У них была практика с заданием «Зимний пейзаж Приамурья», и Гаврилка позвал другана Федю в Гильчин, к родителям – порисовать и подкормиться.
Во двор Трофимова их привело простое любопытство: заметили в окно, что народ спешит по улице в одну сторону, да не просто спешит, а размахивает чем попало, и присоединились – посмотреть. Вот и посмотрели.
Убийство паренька-чоновца стало для них ледяным душем. Гаврилку стошнило, Федя оказался покрепче, но и у него всё поплыло перед глазами, когда началась бойня. Он рванулся было уйти, но Гаврилка вцепился в шубейку, зашептал горячо:
– Нельзя, Федя, нельзя! Мы же комсомольцы! Заметят, что уходим, и кто-нибудь об этом вспомнит. Терпи!
Терпели, старались не смотреть, но не стоять же с закрытыми глазами – всё увидели, всё запомнили – всё в памяти зарисовали!
Они брели по улице, загребая пимами снег, не обращая внимания на суету во дворах. Где-то стреляли, кричали страшными голосами, плакали женщины и дети, чей-то двор занялся огнём…
– Чё ж таперича будет? – спросил Гаврилка.
– Восстание будет, – равнодушно ответил Федя. Он дома наслушался от дяди Паши сетований про настроения на селе, но представить не мог, какое оно страшное, это настроение. Даже теперь увиденное собственными глазами





