Братья вольности - Георгий Анатольевич Никулин
Так вот куда повернулось! Пахнет виселицей! Если наивысшее начальство скачет сломя голову, то уж полагай, что петля намылена. Испугался Чирков и уж на минуту не мог успокоиться, ни о чем другом думать не мог, все страшнее представлялось заварившееся дело.
«А как же я? — спохватился он. — У Пети стихи вольные, моей рукой переписанные. Уличат! Да и кому не известно, что я его учителем ставил, уговаривал, значит, учил злоумыслителя. А чему учил? Вот оно, твое учение! Ты наводчик на эти дела! Да вот и Михаил, брат его, с тобой. Куда уж больше! Ты, скажут, сам из класса мастеровых, по одному этому верняком с ними заодно».
Мучился Чирков в страхе и опасениях и ничем не мог себя утешить. Хотя бы маленькая лазейка открылась к тому, чтобы ему остаться невиновным. Нет лазейки, и страх захлестнул его.
Не успел буран замести следы Поздеева, как новый гром над Полазней, еще страшнее: жандармы прискакали с их главным начальником! И-и, батюшки! Да сам губернатор летит!
У кого Поздеев зубы почистил, те бегали без кнута. Своих жеребцов приказчики и смотрители отдали свежих, только бы уехали поскорее, от греха подальше. Ведь чего уж: Поздеев сам, как заяц, несется, не знает, что за ним творится, или, как заяц, об одном только и помнит — настигнут гончие и сожрут.
Вот уж какие власти скачут и всех хватают, значит, пошла круговерть, хуже снежной метелицы в поле при безудержном ветре. Надежды нет на спасение, теперь крах всему и гибель ему, в этом нет никакого сомнения. Прощай мечты, прощай жизнь, прощай, Настя!
«А если и приедет она, так каково его встретит? Или, может быть, защитит? Пригрозит отцу, что руки на себя наложит? Заступится и выгородит?» — понадеялся он. Только недолго грела надежда, опять волна страха давила. Нет, Настя отречется, как бы самой не запачкаться. Ей ли с ним каторжную судьбу делить? С презрением на него посмотрит, а то и не глядя отвернется… Да и какое слово Поздеева поможет, раз наивысшее начальство ввязалось. Руки Селастенника и Косинского за ним завтра протянутся в Полазню, ему припишут вину большую, как учителю и наставнику Пети и всех этих юнцов, потерявших голову… Все равно гибель, казнь. Раньше измучают только до смерти. Уготована ему плеть палача, пытки, виселица, четвертование, муки, позор и неминучая смерть. И еще несчастье на всех родственников навлечет, и так уж, говорят, похватали всех. А если и не повесят, а на каторгу… Так разве это жизнь! Мука несбывшейся мечты будет преследовать до конца. Ради чего влачить кандалы опозоренному и нелюбимому? Загонят в смрадную тюрьму, а потом все же казнь.
От Косинского не спасешься. Этот барин как рассвирепеет — такой страховитый страхолюд: подглазья мешками отвиснут, и белки глаз покраснеют, будто чужой крови в себя налил. Этот сожрет живым, даже если ты и не виноват ни в чем.
О тюрьмах Чирков уже много знал, там медленно гниют, задыхаются. «Да что тюрьма! Наверняка виселица! Все равно неизбежна смерть… Да и смерть-то с каким позором! Так лучше без мучений самому… Да, прощай, Лотта!»
О! Моя Лотта! Я твой Вертер! Я ухожу, потому что счастье с тобой для меня неосуществимо. Верь мне, я ни в чем не виноват… —
написал Чирков в прощальной записке по модному роману широко известные слова.[396]
«Вот она завтра приедет, ей отдадут записку, и она пожалеет, как немного не успела спасти любимого…»
И Чирков принял яд.
XII
В Васильев вечер[397] Сенька оставил бабку Авдотью умирать в настывшей избе, а сам ушел к полицеймейстеру. Ему Василий велел на праздник зарезать барана. Это Сенька делал мастерски.
Надёха готовила и все делала молча. За последние дни она не проронила ни слова, поседела, осунулась и сгорбилась. В праздничной суете она забывалась на минуту, начинала надеяться, что все кончится по-хорошему, потом снова горе подступало и приходилось крепиться, чтобы не закричать в голос: тревога за Степана разрывала душу. Слезы не лились больше, словно скипелись в тяжелый ком и давили на глаза изнутри.
Перед хозяином Надёха поставила баранью голову, сваренную целиком; принесла холодец, вынула из печки жирный лапшевник, но есть Василию совестно. Он отводил глаза, потом и вовсе ушел из дому, подальше от тоскующей жены. И Сеньке невмоготу стало сидеть в горнице. Он оделся и занял любимое место у ворот, где частенько стаивал раньше.
«И что это за праздники ноне, никто песен не играет, гадать девчата не бегут: нету праздника, ничего нету, — подумал Сенька и внезапно решил: — Пойду-ка сам погадаю о Груне, сбудется ли желанное. Требуется на росстани[398] дорог послушать».
Сенька отправился к первому перекрестку; оглядел небо, вспомнил примету, что обилие звезд к урожаю грибов, и беззаботно обрадовался: «Вот ужо посбираем».
Ограждаясь от нечистой силы, он по снегу очертил круг и присел на корточки. Стало жутковато. Он заслонил лицо рукавицами и подумал: «По правилам надобно белой скатерью накрыться». Долго сидел Сенька, кроме отдаленного собачьего лая, никаких звуков к нему не доносилось.
— И что же это ныне девки сплоховали, вот бы наладились гадать, а я тут неприметный да пужнул бы, — бормотал Сенька, теша себя. — Ой, да ведь слышно! Колокольчики. Ну, значит, Груньку к венцу повезу! Ой-ой, ближе, ближе! Да ведь и кони скачут. Это, поди, Поздеев! Матушки, не буду! — испугался Сенька и кинулся бежать. Он припустил во весь дух и едва укрылся у первых домов — в поселок ворвались тройки.
Когда Сенька примчался, Василия уже не было. Испугавшись дикого взгляда Надежды, Сенька сам тотчас убрался в свою темную и нетопленую избу, к умирающей бабушке Авдотье.
— Надо матушкину маму обиходить, — бормотал он в оправдание.
— Ненадолго собака травы наелась: вырвало! — крикнул Ромашов Федьке, едва увидев его в подтюремке[399].
— Ждали гром сверху, ан дерьмо низом подтекло, — презрительно произнес Мичурин.
— Продал-то нас «ангро»[400] — оптом, — улыбнулся Петя Алексису, подчеркивая его любимые словечки.
Петя было испугался в первый день: «Беда! Неужели все отшатнулись и видят меня единственной причиной своей гибели?»
Упрекают ли его? Это лучше всего




