Прусская нить - Денис Нивакшонов
Анна-младшая таращила глаза и молчала, но в этом молчании был целый мир.
Лето 1772 года стояло жаркое, солнечное. Николаус теперь редко сидел в мастерской — всё больше во дворе, под яблоней. Там и работа спорилась, и за внуками приглядывать удобно.
Готфриду было два с половиной. Он бегал по двору, как заводной, командовал, тараторил без умолку. Увидит жука — крик на весь двор: «Деда, смотри!» Найдёт камешек — тащит показывать. За дедом ходил хвостиком, помогал во всём: подать рубанок, подержать гвоздь, наступить на стружку.
Анна-младшая лежала в плетёной корзине, прикрытая марлей от мух, и гукала, пуская пузыри. Иногда засыпала, и тогда становилось тихо, только пчёлы гудели в яблоневых ветках да где-то вдали перекликались петухи.
В один из таких дней Анна-старшая вышла с миской яблок, села рядом на лавку. Резала яблоко дольками, совала Готфриду — тот хватал, жевал, сосредоточенно морща лоб, и убегал дальше.
— Ну что, дед, — тихо спросила Анна, чтобы дети не слышали. — Дождался?
Николаус смотрел на внуков, на яблоню, на жену. Солнце светило сквозь листву, пятна ложились на траву, на корзину с младенцем, на Готфрида, который бегал за бабочкой.
— Дождался, — ответил он.
Анна помолчала, потом спросила то, что, видно, давно хотела спросить:
— И не жалко? Что тогда, в молодости, всё это пропустил?
Николаус знал, о чём она. Семь лет, что забрала война. Семь лет, когда он не видел, как растут его собственные дети. Иоганну было двенадцать, когда его призвали, — он уже помогал в мастерской, уже смотрел на отца почти как на равного. А когда Николаус вернулся, Иоганн стал взрослым мужчиной, почти чужим. Лене было девять — она помнила его уход, помнила, как он обещал вернуться, и все эти годы, пока его не было, она успела превратиться из девочки в девушку, которая потом долго не могла привыкнуть к вернувшемуся отцу.
Он молчал долго. Потом ответил:
— Жалко. Конечно, жалко. Да только выбора у меня не было — сама знаешь, как оно тогда. Королевский приказ. — Он помолчал, глядя на дым, уходящий в небо. — Но если бы не те семь лет — может, и этого бы не было. Готфрида, Анну-младшую. И тебя вот рядом… Тут не угадаешь, Анна. Жизнь — она хитрее нас.
Он затянулся, выпустил дым в безоблачное небо. Дым поднимался вверх, таял, растворялся в синеве.
Готфрид подбежал, ткнул пальцем в трубку:
— Дай!
Николаус рассмеялся, убрал трубку подальше:
— Рано тебе ещё, мал. Вырастешь — тогда поговорим.
Готфрид надулся, но тут же отвлёкся — увидел кошку, перелезающую через забор, и помчался к ней, забыв про всё на свете.
Ночью Николаус долго не мог уснуть.
Лежал на спине, смотрел в потолок, залитый лунным светом. Анна тихо посапывала рядом, уткнувшись носом ему в плечо. За окном стрекотали сверчки, где-то вдалеке лаяла собака, пахло ночной прохладой и сеном.
Он вспоминал сегодняшний день. Тёплые щёки Анны-младшей, прижатые к его лицу, когда он брал её на руки. Пальцы Готфрида, вцепившиеся в его руку, когда они строили башенку из кубиков. Смех, яблоки, солнечные зайчики на траве.
Мысль пришла сама собой, незваная, но отчётливая, как удар колокола:
«В той жизни я был последним. А здесь — я первый».
Он закрыл глаза. Где-то в саду запел соловей — заливисто, счастливо, будто тоже радовался этой тёплой летней ночи.
Мирная ночь. Мирная жизнь. Внуки спят. Яблоня спит. Всё хорошо.
Николаус повернулся на бок, прижался к тёплому боку Анны и провалился в сон — глубокий, спокойный, без сновидений. Такой, какой бывает только у людей, проживших хороший день и знающих, что завтра будет ещё один.
Глава 78. Вечера с трубкой
Осень в тот год стояла долгая и удивительно тихая. Обычно в октябре в Бреслау уже дули пронзительные ветры, небо заволакивало свинцовой хмарыо, и дожди хлестали по крышам без устали. Но в 1773 году случилось иначе — листья на липах и клёнах держались до самого конца месяца, и солнце, уже по-осеннему нежаркое, но ещё щедрое, заливало улицы золотом. Воздух сделался до того прозрачным, что дальние башни ратуши виделись совсем близкими, а по утрам над Одером поднимался лёгкий туман, розовеющий на восходе.
В доме Николауса эти ясные дни встречали с особенной радостью. Лето выдалось хлопотное — заказы в мастерской, внуки, которые то и дело требовали внимания, огород, требующий полива в засуху. А тут словно сама природа велела притормозить, выдохнуть, посидеть на лавке и поглядеть на небо.
В то утро Николаус проснулся позже обычного. Солнце уже пробивалось сквозь щели ставен, рисовало золотые полосы на половицах, и где-то в городе перекликались петухи, но в доме стояла та особенная утренняя тишина, когда все ещё спят, а ты уже открыл глаза и лежишь, прислушиваясь к собственному дыханию.
Анна спала рядом, уткнувшись носом ему в плечо. Волосы её, давно уже тронутые сединой, разметались по подушке, и в утреннем свете казались не седыми, а серебряными. Дышала она ровно, спокойно — хорошо спалось.
Николаус осторожно высвободил руку, приподнялся на локте, поглядел на жену. Сколько лет уже вместе? Он попытался сосчитать в уме и сбился. Казалось, всегда. Будто не было той жизни до нее, будто она всегда была рядом — сначала санитаркой в госпитале, потом женой, матерью его детей, а теперь бабушкой его внуков. И каждый год прибавлял новые морщинки у её глаз, новые серебряные нити в волосах, и каждый год она становилась для него всё роднее, всё нужнее, как воздух, как вода, как табак в трубке по вечерам.
Анна во сне что-то пробормотала, пошевелилась и снова затихла. Николаус улыбнулся, осторожно выбрался из постели, натянул штаны, рубаху и вышел во двор.
Утро встретило холодом и тишиной. Яблоня стояла вся в золоте — листья ещё держались, но при малейшем ветерке срывались и кружились в воздухе, падая на траву, на лавку, на крышу сарая. Где-то вдалеке лаяли собаки, перекликались ранние прохожие, но здесь, в их дворе, было так тихо, что слышно было, как шуршат листья, падая с ветки на землю.
Николаус прошёлся по двору, проверил дрова — на зиму заготовили достаточно, поленница стояла под навесом аккуратной горкой. Заглянул в сарай, погладил инструменты — рубанки, стамески, пилы, все на месте, все ждут работы. Потом вернулся к дому, сел на лавку и достал трубку.
Она уже стала продолжением его руки. Тяжелая, темная, с серебряным мундштуком и тем самым сколом на




