Сады земные и небесные - Лидия Николаевна Григорьева

Надо ли?
«Слова поставь на полку, где стоят…»
Слова поставь на полку, где стоят
кувшины, вазы, амфоры, бокалы,
чтоб солнце бликовало и стократ
по выгнутым поверхностям стекало…
Слова нежнее глины и стекла,
и хрусталя, и хрупкого фарфора,
из этого боязнь проистекла
внезапного и быстрого разора.
Надежнее упрятать, утаить,
в наследственный тяжелый шкаф посудный
поставить и на крепкий ключ закрыть
словесный ряд, сквозной и безрассудный…
Пятьсот читателей
Над книгами, бессонные, сидят
пятьсот читателей и десять негритят…
Однажды в студеную зимнюю пору на Сивцевом, помнится, Вражке и в столице великой державы Москве Борис Абрамович Слуцкий спросил присутствующих, пишущих стихи разновозрастных и разнопрофессиональных своих «семинаристов»: «Как вы думаете, если выйдет ваша книга, будет ли у нее пятьсот читателей? Смог ли бы каждый из вас составить список из пятисот человек, ожидающих вашу книгу, жаждущих (так запомнился смысл вопроса) ее?» Не знаю, как другие, а я была потрясена до глубины души! Как можно сомневаться! Ну, конечно же, да! И перед мысленным моим взором предстали все пятьсот (и даже больше) соучеников, сокурсников, сотоварищей по перу, просто товарищей, просто подруг, просто знакомых и просто родственников (в последнюю, надо заметить, очередь), углубившихся в мою будущую (о, Боже!) книгу в разных уголках огромной страны: от Чукотки до Прикарпатья, от Москвы до тех самых до окраин… Это был тот единственный капитал, который я нажила к тем годам – люди. Я была щедра на общение, открыта всем ветрам и доверчива до глупости (как однажды сказала мне дама-структуралист, надо думать, недоверчивая от большого ума).
Я была новичком в этой поэтической семинарии образца 1975-77 гг. Слуцкий пригласил меня сам, после совещания молодых московских писателей, в Софрино, где не только заметил, но и благословил, незадолго (кто бы мог знать) до своего ухода во мрак душевного помрачения, полного отторжения «от мира», растянувшего на долгие годы неизбежную для всех кончину. Он был так известен и суров, авторитетен и жесток в общении, что, как я заметила, его боялись и постоянные посетители посиделок (многие из них были уже «в возрасте»), и новички, могущие быть изгнанными зычным окриком метра, если не были заранее представлены ему или званы. Смею воспомнить, что не только не боялась его, но и чувствовала, догадывалась – не даст в обиду. Так и случилось. Он не только ни разу не повысил на меня голос, но и спас меня однажды почти что – от самоубийства. Случилось это в ДК Горбунова (теперь все знают эту московскую «Горбушку) весной 1976 г. Он сам предложил обсудить стихи новенькой «семинаристки», назначил двух оппонентов из «старослужащих». И – день тот наступил. Ситуация, в которой я тогда находилась в Москве, была такова, что и врагам своим не пожелаю. Ни работы, ни крова, ни денег, ни опоры, ни родни – одни надежды на то, что Бог не выдаст. Да вот свинья – всегда может съесть. Ходила по Москве, как по трясине: то ли угадаю гать, то ли кану с головой. Ухватиться было не за что, кроме Божьего перста. Но молиться я не умела, в храм заходила только свечу поминальную поставить за всех, кто меня оставил одну на этом свете. А мнила при этом, что поэт, потому и живу так вкривь да вкось. Дескать, кто не страдал, о чем он пишет?! Вот писанием и жила. Да не святым Писанием, увы, а тем, что сама писала. Это уже давало некий хлеб (публикации, переводы, рецензии на чужие книги) и надежду на масло – в грядущем. Литературный труд во всех его ипостасях стал уже не только призванием, но и профессией. Я знала, была уверена, что «знаю, как», а значит и могу. Умею.
Не тут-то было! Тогда не просто разгромили мои тексты – сравняли с землей все мои воздушные замки. С корнем вырвали не просто словеса мои, а чаяния, упования душевные, и выбросили во тьму заоконную, где тьма и скрежет зубовный. Я почувствовала, что больше мне незачем жить. Не то, что бы я им поверила, нет. Я знала, что себя не переиначишь и по-другому, «по-ихнему» (кубиками катренов, с точными до оскомины рифмами), я писать все равно не буду. Но они – московская (так считалось) почти что элита. А я – чужая, пришлая. И мы несовместимы. Они меня не пропустят за кордон, за ограду, в свой огород. А вдруг я всю капусту там съем, им самим не хватит!
Я уже хватала ртом воздух, чтобы сдержать крик то ли отчаяния, то ли ярости. В любом случае это выглядело бы, как примитивная женская истерика с непременными слезами. Но торжество не состоялось, синяя тушь так и не потекла по моим напудренным по тогдашней моде (вот был бы ужас) щекам.
Вступил Борис Абрамыч (партия гобоя), грубо оборвав злой трубный глас очередного оппонента. Защищаясь, что-то еще проверещали первые скрипки семинара, но духовые уже выдохлись. Он приказал замолчать своему крепостному оркестру. И сказал (кто помнит, не даст соврать): «Я знаю вас всех уже много лет, и каждому знаю цену, и вижу его потолок. А у нее (помолчал, указав перстом) я потолка не вижу».
И не позволил никому ничего добавить более. И отпустил всех по домам.
Я, конечно, поплакала потом на плече у любимого, но уже в ближнем скверике, не на глазах у московских пиитов. Теперь-то я понимаю, какой ценой даровано мне было спасение. Те, у кого был «виден потолок», были унижены за мой, как говорится, счет. Не думаю, что радостные думы объяли их в тот день. Тем паче, что были в оркестре Слуцкого не только даровитые умельцы, но и два Алеши, у которых, уж что там потолка, дна не видать! Такие поэты. Но их то ли не было в тот день, то ли промолчали они, не помню. И зла не держу.
Но строя жизнь, прорастая в другие пространства, я всегда помнила тот чудовищный первотолчок: от отчаяния к беспробудной надежде, на который обрекли меня обстоятельства и Поэт. Да и вера моя спасла меня: вера в чудо ниспослания добрых людей.
А пятьсот читателей сейчас уже, по памяти, не наскребу. Много времени прошло – ушли, съехали, повымерли.





