Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Тот же мотив необходимой лжи в дневнике Григория Гаузнера от 22 января 1933 года:
Агапов сегодня совершенно точно: да, завтрашний день будет коганизирован (по имени начальника строительства Беломорстроя. — Н. Г.), как сегодняшний троцкизирован, но об этом нельзя говорить, если считаешь себя ответственным перед сегодняшним днем, а не только собираешься сообщить истину в вечность: ведь сегодняшнему дню нужно преувеличенное представление о своей задаче, чтобы выполнить ее хотя бы нормально. А ты один из тех, кто дает представление. Потому, если ты хочешь быть не только наблюдателем, но и делателем истории, то эта честная ложь тебе простительна, как и вождям (курсив мой. — Н. Г.). Я согласен на это как журналист, но как писатель я не могу отказаться от точности истории. А сомкнуться то и другое сможет лишь тогда, когда уже не будет нужды в идеализировании[174].
Сталин лично посылает Горькому в Неаполь в 30-м году материалы о «вредителях» и ждет «правильную» пьесу от него. Но на заказ откликается Н. Погодин и пишет комедию «Аристократы» о социально близких власти уголовниках, которые перековываются в лагере, и вредителях — бывших инженерах и врачах, не желающих перековываться. Вскоре погодинскую пьесу также запретят к показу.
Что же касается Афиногенова, то в роковом пасьянсе судеб рапповцев — жертв и счастливцев — у него не худшая судьба. Он не был ни арестован, ни расстрелян, его просто изгнали из партии и из Союза писателей. Афиногенов пережил огромный душевный переворот, отразившийся в его дневнике 1937 года, где он запишет никогда не произнесенную речь:
Такое количество страшных слов опущено на мою голову, что если бы десятая их доля была правдивой — мне надо было бы стреляться. Ибо что может быть позорнее в наше время клички — троцкистский агент, авербаховский бандит, участник контрреволюционной группы, разложившийся литературный пройдоха, выжига и халтурщик, и что там еще... не запомнить всего.
Но видите, что я стою перед вами, — значит, я не застрелился и не бросился под поезд метро[175].
Ставский, Фадеев, Ермилов и Сурков стали руководителями Союза писателей, Либединский был гоним и еле спасся, Леопольд Авербах, Киршон, Б. Ясенский — убиты. Рапповцы слишком близко подошли к власти, оказывая ей услуги.
Зинаида Нейгауз и Борис Пастернак
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей,
..............................
То весь я рад сойти на нет
В революционной воле.
Б. Пастернак
Эпоха столь тесно переплела общественное и личное, что, как уже говорилось, разлом прошел по всей жизни людей. Может быть, отсюда такой судорожный поиск другой любви...
Г. Гаузнер пишет в дневнике, что браки и разводы в начале 30-х годов превратились в настоящую эпидемию:
Новое сумасшествие. Все женятся и разводятся с кинематографической быстротой. Моральная эпидемия, нравственный сыпняк. Каждый день новый развод[176].
Однако это только внешняя сторона. Возвращаясь к булгаковскому «Мастеру», нельзя пройти мимо того факта, что ведущая линия романа — это история писателя, спасенного любимой женщиной, той, которая пойдет с ним до конца. Булгаков описал свой многострадальный роман с Еленой Сергеевной Шиловской, появившейся в его жизни в годы «великого перелома». Любовь становилась последней обителью свободы в тюремном государстве. И выстоять можно было только рядом с близкой по духу женщиной.
Состояние духа Пастернака в 1930 году было в чем-то схожим с состоянием Маяковского перед самоубийством. Расстреляли лефовца Владимира Силлова, знакомого Пастернака. Эмма Герштейн вспоминала, как, узнав о расстреле Силлова на премьере «Бани», Пастернак был поражен тем равнодушием, с которым ответил на его вопрос о Силлове Семен Кирсанов: «“Ты знал, что Володя расстрелян?” — “Давно-о-о”, — протянул тот так, как будто речь шла о женитьбе или получении квартиры»[177]. «Это случилось не рядом, а в моей собственной жизни. С действием этого события я не расстанусь никогда»[178], — писал он Н. Чуковскому.
Пастернаку был запрещен (как накануне и Маяковскому) выезд за границу; он просил у властей разрешения, чтобы встретиться с родителями.
В отчаянии он пишет Горькому, просит посодействовать, чтобы его выпустили, и тут же делится тяжкими впечатлениями от коллективизации в деревне:
Мне туго работалось в последнее время, в особенности в эту зиму, когда город попал в положенье такой дикой и ничем не оправдываемой привилегии против потерпевших и горожане приглашались ездить к потерпевшим и поздравлять их с потрясеньями и бедствиями[179].
Горький советует Пастернаку не просить о выезде, так как некоторые выехавшие писатели не вернулись и пишут антисоветские тексты за границей: «Всегда было так, что за поступки негодяев рассчитывались порядочные люди, вот и для вас наступила эта очередь»[180], — заключает письмо Горький из Сорренто. Однако теперь известно, что именно Горький в письме к Ягоде говорит о том, что Пастернака выпускать нельзя, так как он может быть подвержен влиянию эмигрантов.
Последствия «великого перелома» не замедлили сказаться. В районах Южной Украины, Среднем Поволжье, на Северном Кавказе и в Казахстане царствует голод. Города постепенно возвращаются к карточной системе, от которой освободились в период нэпа.
Еще в начале 1930 года Пастернак пишет сестре Лидии:
Сейчас все живут под очень большим давлением, но пресс, под которым протекает жизнь горожан, просто привилегия в сравнении с тем, что делается в деревне. Там проводятся меры широчайшего и векового значенья, и надо быть слепым, чтобы не видеть, к каким небывалым государственным перспективам это приводит, но, по-моему, надо быть и мужиком, чтобы сметь рассуждать об этом, то есть надо самому кровью испытать эти хирургические преобразования; со стороны же петь на эту тему еще безнравственнее, чем петь в тылу о войне. Вот этим и полон воздух[181].
Все вместе действовало на Пастернака угнетающе. Так продолжалось до лета 1930 года.
Нейгаузы и Асмусы, будучи киевлянами, много лет снимали дачу на Ирпене под Киевом. Ирине Сергеевне, жене Асмуса, очарованной Пастернаком, удалось уговорить его и брата Александра провести с семьями вместе лето на Ирпене. Снимала дачи Зинаида Николаевна Нейгауз. Собрав деньги на задаток, она отправилась на место и нашла четыре дома неподалеку друг от друга. Четыре семьи, объединенные музыкой, философией и поэзией, общими разговорами, чувствовали себя счастливыми несмотря на то, что в соседних деревнях вовсю




