Ледяной Скипетр - Алексей Велесов
И когда их руки соединились, в подземелье произошло что-то странное, что-то магическое. Холод Башни вдруг смешался с теплом крови кочевницы. Лёд кремлёвский смешался с огнём степей. Магия русская смешалась с магией кочевника.
И из этого смешения родилось третье.
Третье, что не было ни льдом, ни огнём.
Третье, что было балансом.
В этот момент, в подземелье Кремля, на краю казни, в самой глубине холода, третий путь перестал быть идеей и стал реальностью.
На площади Кремля восходило солнце.
Данила стоял перед палачом.
Но в этот момент, когда солнце касалось первого здания города, когда палач готов был поднять топор, произошло землетрясение.
Не настоящее землетрясение. Магическое. Землетрясение магии, которая пробивалась сквозь холод Кремля, которая пробивалась сквозь лёд, который держал Скипетр, которая пробивалась сквозь цепи.
Земля дрожала.
И на площади Кремля люди начали кричать.
Глава 30: Встреча с Айгуль
Буран вёл её по тайным ходам Кремля.
Подземелья были старше самого Кремля, старше самой Москвы, старше той России, которую знала Ксения. Это были проходы, которые когда-то ходили волхвы, проходы, в которых жили боги, проходы, которые помнили времена, когда магия текла открыто, без цепей, без холода, без ледяного контроля, который давил сквозь столетия.
Стены здесь светились собственным светом.
Не огнём. Не электричеством. А памятью. Памятью о тысячах шагов, которые ходили люди сквозь эти ходы, памятью о крови, которая пролилась на этих камнях, памятью о магии, которая все ещё текла под землёй, как подземная река, как живая кровь земли, как пульс, который никогда не прекратится.
Буран летел впереди, его чёрные крылья касались стен пещер, оставляя следы света на камне. Каждый раз, когда его крыло касалось камня, стена вспыхивала, как если бы лёд помнил солнечный свет, помнил те времена, когда здесь было тепло.
Домовой шёл рядом с Еленой, его прозрачное тело проходило сквозь камень, как если бы он был частью подземелья, как если бы земля была его телом, как если бы он был не живым существом, а просто сознанием Кремля, ходящим в телесной форме.
— Здесь, — прошептал домовой.
Они остановились перед двумя дверями.
Двумя ледяными дверями, вырезанными из кристаллов, которые светили холодным синим светом. Одна дверь была слева — это была камера Елены, камера Башни Молчания, камера, из которой она только что вышла через то пространство, которое не было пространством, которое было просто падением. Вторая дверь была справа — камера, полная ещё большего холода, ещё больших льдов, место, где находилась Айгуль, где была заключена кочевница, которая пришла с миром и получила плен.
Две двери. Две камеры. Два узника одного государства. Два узника холода.
Домовой коснулся льдистой двери справа.
Дверь растворилась, как если бы она была сделана не из льда, а из тумана, который можно развеять ветром. Лёд, казавшийся твёрдым, как железо, оказался мягким, податливым, потому что он знал домового, знал его власть, знал, что он был старше любого льда, любого холода.
Елена и Буран вошли.
Камера была меньше, чем комната Елены.
Здесь было только необходимое: кровать, стол с водой, ничего больше. Ничего, что могло бы напомнить о жизни, о свободе, о степях. И везде, везде был холод. Холод, который был почти живым, холод, который дышал, холод, который охранял, холод, который медленно, по часам, по дням, замораживал жизнь, превращая её в льдистое подобие существования.
На кровати лежала Айгуль.
Молодая женщина, с длинными чёрными волосами, заплетёнными в косу, с лицом, которое было нежным и твёрдым одновременно. Лицо кочевницы, лицо, которое видело всю красоту и весь ужас мира, лицо, которое потеряло брата и пришло просить справедливости. Лицо, которое не должно было быть здесь, в этом подземелье, в этом плену, замёрзшее в вечность холода, в состояние, где время течёт иначе, где минуты становятся часами, где часы становятся жизнями.
Её одежда была кочевнической: кожаный кафтан, отделанный мехом, украшенный древними символами, символами степи, символами степной волчицы, символами солнца, которое светит в безветренных пустынях.
Когда Елена вошла, Айгуль медленно подняла голову.
Её чёрные глаза встретились с глазами Елены, и в этот момент произошло что-то магическое, что-то важное. Холод в комнате вдруг осознал присутствие чужой магии, магии, которая не была холодом Кремля, магии, которая была огнём степей, магией земли, которая вспыхивает от удара о кремень.
— Ты пришла, — прошептала Айгуль.
Её голос был слабым, как голос человека, который спал сотни лет и только что пробудился. Но в этом слабом голосе была сила, сила кочевницы, сила той, кто не сломлена, не сломана, кто всё ещё может сражаться, кто всё ещё может верить.
Елена присела рядом с ней.
— Ты — реальна, — сказала Елена. — Не сон. Не видение. Не галлюцинация от холода. Реальная. Здесь. Рядом со мной.
Айгуль слегка улыбнулась.
Это была печальная улыбка, улыбка того, кто многое потерял и мало надеется обрести, улыбка, которая была похожа на улыбку того, кто стоит на краю пропасти и знает, что падение неминуемо.
— Реальна, — ответила она. — Как реальна боль, как реально горе. Я реальна, потому что я страдаю. Я реальна, потому что я помню смерть моего брата, потому что я помню его лицо в последний день, когда он охотился. Я реальна, потому что я здесь, заточена, как птица в клетке, как львица в зоопарке, как человек в ледяной комнате, где сама воздух становится врагом, где каждый вдох — боль.
Елена взяла её руку.
Рука Айгуль была холодной, но не мёртвой. Под кожей текла кровь, текла жизнь, текла магия кочевницы, магия, которая была отлична от холода, которая была противоположностью холода, которая могла гореть даже в сердце ледяной горы.
Айгуль закрыла глаза.
— Даниэль, — прошептала она, и произнеся это имя, она вздрогнула, как если бы одно только произнесение имени убитого брата приносило боль. — Его звали Даниэль. Он был мальчиком, когда я последний раз его видела. Мальчиком, который любил охоту больше, чем любимых.
Айгуль открыла глаза.
— Он смеялся. Много смеялся. Даже когда нечего было смеяться, даже когда голод давил, даже когда буран свирепствовал, он находил способ смеяться. Его смех был как ветер на степи, как если бы сама природа смеялась через его голос.
Её голос дрогнул.
— Он мечтал стать охотником, как его отец. Мечтал охотиться на белых волков, на диких коней. Мечтал одного дня привести добычу в кочевье и показать воинам, что он мужчина, что он готов к войне, к жизни, к смерти.
Айгуль помолчала.
— Но вместо этого, вместо охоты




