Зона умолчания - Максим Станиславович Мамлыга
Потом они жили, разумеется, долго и счастливо (Эва специально подумала об этом ненавистным, неправдивым штампом, чтобы разозлить и раззадорить недоступный и вольный Динин дух), но во время любой ссоры — а ссоры у них были часто — Никита вспоминал тот день, когда Дине было все можно.
Эва не соврала: связь действительно была плохая. Цифровые похороны были такими же битыми, пикселизированными, буднично трагичными, как Динина жизнь. Мама Дины устроила стрим, подключившись к которому можно было увидеть мельтешение кровавых крикливых квадратов в серой пустоте навсегда оставленного. Именно в этой пиксельной точке Эва наконец-то смогла закричать от боли и злости — и кричала минут десять, пока друзья, смущенные и озадаченные тем, что коллективная атлантическая неделя на острове превратилась в подглядывание за чужой драмой, подносили ей за стаканом стакан хмельной ягодной браги, приготовленной чилийским программистом Рудольфо вместо завтрака.
Оказалось, что пикселизированная, неуловимая, разбитая на кусочки картинка каким-то образом синхронизируется с сутью подобной потери и идеально работает как метафора. Четкая, красивая картинка не вызвала бы никаких эмоций. Так и было, когда позже Динина мама вывесила несколько похоронных фото, — все-таки этот жанр каким-то образом пробрался из белорусских деревень в цифровую реальность, равномерно перенаселенную призраками убывших и уехавших. Дина в гробу была похожа на старушку. Оказывается, возраст человека сразу виден, когда человек умирает. Раньше Дина выглядела будто лет на двадцать младше себя — но, оказывается, это была только видимость. Эва испугалась, что невообразимая лавина злости и боли снова нахлынет, — но сердце билось ровно, как метроном. Да, Дина прожила мелкую, незначительную, несчастливую жизнь, мы все должны были это признать, но не могли. Дина хотела написать это в общий чат друзей, но не смогла. Чат опустошенно молчал. Видимо, каждый хотел туда это написать, и никто не мог.
Поэтому Дина взяла в холодильнике очередную бутылку вина, включила в наушниках песню Eels «Novocaine For The Soul», которая все эти, скажем честно, проебанные навсегда дни отпуска ушным червячком (как приятно забывать прошлые языки) сверлила, свербила в мозгу и о чем-то напоминала, и пошла на ночной пляж — там, под звездами, которых она не видела уже, пожалуй, несколько лет, была отличная связь. В жаркой тропической небесной сетке, продырявленной мучными, мученическими россыпями самолетных вспышек, пунктирной гусеницей назидательно, как неоновая надпись на невидимом здании, полз бездушный старлинк. Где-то в дюнах стонал то ли олень, то ли чайка. Под водой гудел вертолет. Реальность была взболтана и рассыпана в случайном порядке, как рассыпавшиеся после землетрясения офисные бумаги.
Зато связь в этой точке была отличная. Эва выключила новокаин для души, выдохнула прямо в горлышко уже отчего-то полупустой бутылки и позвонила Никите.
— Я тебя ждал, — тут же сказал он. — Ты готова?
Эва включила видео. У Никиты было несчастное и чужое лицо. Неужели Дина его держала в руках и целовала? Должна же была она хоть что-то держать в руках и целовать, чтобы не исчезнуть совсем, пока она не исчезла совсем.
— Готова, — сказал Никита, и его прежде призрачный голос, намертво прикрепившись к этому чужому лицу, вдруг стал совсем другим, мясным и вязким, как ведро с мелко нарубленными забытыми языками.
— Только не перебивай меня, — сказал он. — Я никогда не говорил об этом всей правды никому вообще, и Динке тоже. Тебе скажу, потому что ты для нее была самый близкий человек. Она тебя очень любила. Она всюду об этом говорила, и тебе самой говорила, это счастье, когда человек может сказать другому человеку вот так прямо, что он его любит.
— А зачем было читать переписку? — спросила Эва, но тут же сама себе зажала рот, потому что поняла: надо дать ему договорить, пока неоновая гусеничка связи не переползла на другую сторону спящего шара с распластавшимися по нему вертолетно гудящими океанами.
— Я хотел убедиться, что она не придумала все назло мне. И она не придумала, Эва. Это все было на самом деле. Но было не так. Все было не так. Но все и правда было.
Все, что было дальше, текло вокруг Эвы ночным океаническим эфиром, как уже давно невозможные слезы и как отсутствие связи — Никита говорил и говорил, пытался пересказать и заново вспомнить все, что на самом деле рассказала ему Дина тем утром и о чем он выбрал ей не говорить, устроив ту сцену.
Дина вернулась очень злой. Не виноватой, не пристыженной, а злой. Оказывается, она в первый и в последний раз в жизни повысила на Никиту голос. Что я тут делаю, кричала она, почему я тут, ведь мне обещали, что утром меня уже не будет, почему я здесь, почему рядом со мной снова этот человек, кричала она, прекратите, у вас что-то там поломалось!
Когда Никита попытался ее успокоить, Дина со всей дури влепила ему пощечину и заорала:
— Я тебя ненавижу! Это из-за тебя я умерла! Без тебя жила бы долго и счастливо!
Никита напрягся, потому что поймал себя на мысли: можно ли ударить женщину в ответ? Ведь если женщина вот так, с размаху, бьет мужчину, по факту она уже не женщина, она как бы приравнивает себя к мужчине и, следовательно, рассчитывает на то, чтобы получить сдачи. Но как дашь сдачи этому боевому воробью, чтобы случайно не прибить?
Пока Никита осмыслял это жуткое и невозможное, ощущая, как мозг сотрясает беспорядочными возмущенными электрошоками его налитые, готовые к сражению, как боевые слоны, мышцы, Дина влепила ему вторую пощечину, для симметрии, и закричала:
— Чего стоишь? Давай! Делай что-нибудь! Останови меня! А то я тебе все расскажу!
— Что расскажу? — спросил Никита вдруг бесхитростно и испуганно.
— Расскажу, как я умирала и что случилось потом, — сказала Дина. — Мне уже нечего терять, я все потеряла. Теперь давай и ты теряй что-нибудь. Меня, например.
И она рассказала. Всю свою историю будущего умирания — до последнего вздоха.
— А потом, после смерти, — улыбнулась новая,




