Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский

Я не стану множить цитаты из выступлений на съезде. Общая тенденция тут очевидна – литература должна стать народной, моделью этого превращения должна быть популярная песня. Набор популярных песен всегда ограничен, добиться создания массовой песни чрезвычайно трудно, но к этой цели надо стремиться. В этой всеобщей песенности выражается стремление культуры к предельному ее расширению (в идеале – на все население страны). Но это тотальное открытие литературы массам имеет подчеркнуто закрытый характер. Такая литература претендует на универсальность не через усвоение «всеобщего», но благодаря расширению народности (то есть локальности) на весь горизонт национальной (то есть государственной) культуры.
Показательно, что эта искомая песенность не является продуктом исключительно идеологической конъюнктуры. Марина Цветаева в статье, опубликованной в Париже в 1933 году, «Эпос и лирика современной России» неожиданно начинает мерить Маяковского и Пастернака мерилом их песенности:
Но есть у этих двух, связанных только одной наличностью – силы, и одно общее отсутствие: объединяющий их пробел песни. Маяковский на песню неспособен, потому что сплошь мажорен, ударен и громогласен. Так шутки шутят («не гораздо хорошие») и войсками командуют. Так не поют. Пастернак на песню не способен, потому что перегружен, перенасыщен и, главное, единоличен. В Пастернаке песне нету места, Маяковскому самому не место в песне. Поэтому блоковско-есенинское место до сих пор в России «вакантно». Певучее начало России, расструенное по небольшим и недолговечным ручейкам, должно обрести единое русло, единое горло. Для того чтобы быть народным поэтом, нужно дать целому народу через тебя петь. Для этого мало быть всем, нужно быть всеми, то есть именно тем, чем не может быть Пастернак. Целым и только данным, данным, но зато целым народом – тем, чем не хочет быть Маяковский: глашатай одного класса, творец пролетарского эпоса. Ни боец (Маяковский), ни прозорливец (Пастернак) песен не слагают. Для песни нужен тот, кто наверное уже в России родился и где-нибудь, под великий российский шумок, растет[245].
В сущности, «песенность» у Цветаевой – это лирическая «человечность», из которой изъято слишком очевидное индивидуальное начало (как у Пастернака). Песенность – это именно народность, индивидуальная стертость, поднятые до некой универсальности. При этом классовость и государственная «мажорность» из этой универсальности изымаются. Речь идет о странном сообществе, противостоящем политике, – ей противопоставляется всеобщность аполитического типа. Барбара Розенвейн, говоря о Средних веках, назвала такое сообщество «эмоциональным»[246], именно поэтому «песенность» оказывается важным его компонентом.
Цветаева воображает «певучее начало» русской литературы, которое, по ее выражению, «расструено» по отдельным ручейкам. Тем самым оно не обладает универсальностью, требуемой от «народного поэта», через которого должен петь «весь народ». Поэт должен быть «целым народом». Такого поэта, который почти равен мессии, по мнению Цветаевой, в России сейчас нет, но он, вероятно, уже родился, и мы должны ждать его пришествия. Эта песенная всеобщность универсальна, но не как «культура» в немецком понимании слова. Это универсальность в чем-то антикультурная, «низовая», подчеркнуто демократическая.
3. Интеллигенция: закрытое сообщество внутри закрытого сообщества масс
Я остановился на этом поэтическом мессианстве, принимающем формы песенной ориентации литературы, по нескольким причинам. Во-первых, эта утопия песенности в России реализовалась, как, пожалуй, ни в одной стране. Популярность сталинской массовой песни, советской песни вплоть до 1980-х годов была беспрецедентной и захватывала практически все слои населения. Но популярность эта пережила СССР, о чем свидетельствует успех всевозможных «Старых песен о главном» на телевидении. Не менее поразительно возникновение КСП (Клуба самодеятельной песни) и движения бардов, в которых обрела себя культурно продвинутая интеллигенция, и абсолютно не имеющее аналогов в мире значение таких авторов-исполнителей, как Окуджава, Высоцкий и другие (в изданной в России в 2000 году «Энциклопедии авторской песни» значатся полторы тысячи имен). Речь, в сущности, постоянно идет о воспроизводстве песенной ориентации даже отчасти высокой культуры и ее расширении за рамки относительно ограниченных культурных слоев. Закрытая среда, обладающая определенным набором ценностей, постоянно воспроизводится за счет форм, обладающих всенародной привлекательностью и как бы открывающих закрытость сообщества. Закрытое постоянно воспроизводится как универсально открытое.
Закрытое сообщество, о котором я говорю, – это советская интеллигенция, в целом недовольная советским режимом и этически оппозиционная ему, но глубоко пронизанная стереотипами советской культуры, которой она безраздельно принадлежит. Закрытым это сообщество являлось прежде всего потому, что потребляемая им культура строго регламентировалась и дозировалась[247]. В итоге культура эта порождала наличие устойчивого репертуара ценностей, которые разделяются почти всеми членами сообщества за небольшими исключениями. Репертуар этот был неширок и напоминал по своей универсальной освоенности всеми членами сообщества именно песенный репертуар. Это был закрытый набор, но освоенный всеми. И усвоение этого репертуара маркировало человека как члена сообщества. Это было сообщество текстов в широком смысле слова. Жизнь внутри этого сообщества была аполитичной и, по точному определению Марины Могильнер, представляла собой «жизнь в дискурсе»[248].
Но закрытость этого сообщества имела и иные черты. Она по-своему соответствовала дихотомии открытого и закрытого обществ, предложенной Карлом Поппером. Согласно Попперу, на раннем этапе социального развития общество имеет закрытый характер. Он характерен для магических и племенных коллективов. Поппер писал:
Закрытое общество в его лучших образцах можно справедливо сравнить с организмом. Так называемая органическая или биологическая теория государства достаточно успешно применима к нему. Закрытое общество сходно со стадом или племенем в том, что представляет собой полуорганическое единство, члены которого объединены полубиологическими связями – родством, общей жизнью, участием в общих делах, одинаковыми опасностями, общими удовольствиями и бедами. Это – все еще конкретная группа конкретных индивидуумов, связанных друг с другом не только такими абстрактными социальными отношениями, как разделение труда и обмен товаров, но и конкретными физическими отношениями типа осязания, обоняния и зрения[249].
Такое общество подчинено системе табу и внешних запретов и, по существу, избавляет участвующих в нем от необходимости принимать индивидуальные решения. Вся система поведения тут довольно строго кодифицирована. А система ценностей всем хорошо знакома. Применительно к этим правилам Поппер говорит о «нормах»[250].
По мере развития органическое закрытое сообщество постепенно эволюционирует и превращается в нечто, называемое Поппером «абстрактным обществом». В нем люди перестают обитать внутри воображаемой семьи или клана, могут утратить тесноту связей «типа осязания, обоняния и зрения», поддерживают безличные связи.
Личные отношения нового рода могут возникнуть только там, где в них можно вступить свободно, где они не определяются случайностями рождения. В результате возникает новый индивидуализм[251].
Но в таком «открытом»