Литературный клуб: Cладкая Надежда - Ада Нэрис
— Зачем ты пришла? — хрипло, едва разбирая слова, спросил он, и его собственный голос показался ему чужим, прокуренным, незнакомым.
— Чтобы посмотреть на последствия. Чтобы увидеть во что превращается человек, когда с него снимают все розовые очки и показывают его же отражение в кривом зеркале. Чтобы напомнить тебе о твоей ответственности. Не только перед её памятью. Перед всеми нами. И… — она неожиданно отвела взгляд, уставившись в угол комнаты, где грудились тени, — …потому что я знаю, каково это. Быть на самом краю. Смотреть в эту чёрную, бездонную дыру и чувствовать, как она тебя засасывает, как холод подступает к самому сердцу. Я тоже была близка к такому финалу. Не из-за любви, нет. Из-за бессмысленности. Из-за вселенской, тотальной, давящей пустоты, которая пожирает всё изнутри.
Их разговор длился часами. Они сидели в его полу тёмной, пропахшей затхлостью и отчаянием комнате, и Вивьен говорила. Говорила так, как никогда раньше — без привычных колкостей, без защитных масок, без своей брони из сарказма и высокомерия. Она говорила о своём одиночестве, которое было глубже, чем просто физическое отсутствие людей рядом. О своём страхе перед банальностью бытия, перед превращением в очередной шаблон, в клише. О своей яростной, всепоглощающей ненависти к этим клише, в которые превращалась и жизнь, и смерть. Они не утешали друг друга, не искали пустых утешений. Они просто признавались. Признавались в своей вине, в своей слабости, в своей боли, и это странное, мучительное, предельно откровенное признание стало тем единственным мостом, который мог связать их в тот момент.
Позже, он уже не помнил, как это произошло, он оказался у неё в квартире. Это было не уютное девичье гнёздышко, а скорее убежище отшельника, логово хищника или лаборатория безумного учёного — книги в хаотичном беспорядке, грудами на полу, на стульях, на подоконнике, пепельницы, полные окурков, голые, обшарпанные стены, на которых не висело ни одной фотографии или картины, лишь паутина в углах. И в этом логове, на холодном, пыльном полу, между стопками книг, их общая, невысказанная боль и ярость нашли своё уродливое, неизбежное, болезненное воплощение.
Это не была любовь. Не была даже страсть в её обычном, романтизированном понимании. Это был акт взаимной агрессии, наказания и странного, извращённого доверия. Они не ласкали друг друга — они царапались, кусались, боролись, пытаясь физической, осязаемой болью заглушить боль внутреннюю, душевную, выжечь калёным железом ту всепоглощающую пустоту, которая разъедала их изнутри, пожирала всё живое. Это было грубо, местами жестоко, и в этой жестокости была какая-то очищающая, отрезвляющая откровенность. Они видели друг в друге самое дно, самое грязное, самое неприглядное и тёмное, и не отворачивались, а принимали это, как данность, как часть себя.
Когда всё закончилось, они лежали рядом на холодном полу, молча, растрёпанные, в синяках и ссадинах, глядя в один и тот же потолок, слушая, как бьётся их общее, израненное, но всё ещё живое сердце. Дыша на один прерывистый, захлёбывающийся ритм, будто только что выбрались на берег после кораблекрушения.
— Смерть — это самый банальный, самый дешёвый, самый избитый троп, — вдруг тихо, но с невероятной чёткостью и убеждённостью произнесла Вивьен, ломая давящую тишину. — Она не делает тебя интереснее, глубже или значительнее. Она не оправдывает твои страдания, не придаёт им высший смысл. Она просто стирает тебя. Как ластик — карандашный рисунок. Превращает в грустную историю, которую будут неверно пересказывать, упрощать, обрастать нелепыми подробностями. В клише. В мораль для какого-нибудь дешёвого рассказа. А я… — она повернула к нему голову, и в её тёмных, почти чёрных глазах горел холодный, непримиримый, яростный огонь ненависти, — …я люто, до тошноты, до физической боли ненавижу клише.
Глава 8
Кай существовал в новом, странном, отчуждённом измерении, где время текло медленно и вязко, как густой, застывающий сироп, а каждый новый день был похож на предыдущий своей серой, безликой, монотонной чередой ничего не значащих, механических действий. Он вставал с постели не потому, что испытывал в этом потребность или желание, а потому, что так было надо, потому что существовал некий незыблемый распорядок, нарушать который не хватало ни сил, ни воли. Он механически, почти не глядя, умывался ледяной водой, и она на секунду возвращала его в реальность, заставляя вздрогнуть, но не могла смыть с души тяжёлый, липкий, чёрный налёт горя, вины и отчаяния. Он выходил из своей комнаты, чтобы не встречаться с тревожным, полным немой жалости взглядом матери, и садился за кухонный стол, заставляя себя проглотить хоть несколько кусков безвкусной, как пыль, пищи.
Он пытался наладить жизнь, вернуть её в хоть сколько-нибудь привычное русло. Не потому, что испытывал в этом искреннюю потребность или лелеял надежду на лучшее будущее, а потому, что понимал разумом — так надо. Надо двигаться, надо делать вид, что всё в порядке, надо как-то продолжать существовать дальше в этом мире, где навсегда, непоправимо не стало Лилианы. Это был не осознанный, взвешенный выбор, не порыв к жизни, а скорее покорное, апатичное следование инерции, бездушное, механическое выполнение заученной программы под названием «жизнь после потери».
И именно в этом состоянии полной внутренней опустошённости, апатии и душевного оцепенения его и нашла Эвелин. Вернее, не нашла, а ворвалась, как всегда, своим настойчивым, требовательным, не терпящим возражений присутствием. Она позвонила ему не с вопросом, а с готовым утверждением, с ультиматумом: «Встречаемся завтра. Ровно в шесть. У центрального фонтана». В её голосе не было ни намёка на вопросительную интонацию, ни тени сомнения или неуверенности. Была лишь привычная, ураганная, слепая уверенность в своей правоте, которая прежде так манила и притягивала его, а теперь вызывала лишь глухое, раздражающее недоумение и усталость.
Он мог бы отказаться. Должен был. Но у него просто не нашлось mental сил даже на это. Сказать «нет» означало бы вступить в долгий, изматывающий спор, что-то объяснять, подбирать слова, а ему было мучительно трудно делать даже это, любое общение, любая попытка вербализировать свою боль давались с огромным трудом. Проще было согласиться. Поддаться её напору. Или, может быть, в самой глубине души он руководствовался каким-то искажённым, уродливым чувством долга — раз уж он тогда остался с ней, раз уж сделал этот роковой выбор в её пользу в ущерб всему остальному, теперь надо было нести это бремя




