Левиафан - Эндрюс Хелен-Роуз
Заключение Эстер продолжается, но она больше не спит. Даже глубокой ночью, под далекое тявканье лисиц я слышу легкие шаги наверху: сестра расхаживает взад и вперед по небольшому участку пола в отведенной ей комнате. Этот звук еще долго не дает мне уснуть, в отличие от Мэри, которая посапывает рядом с беззаботностью человека, знающего, что такое ночевать в поле или в лощине под открытым небом, так что мерное поскрипывание половиц над головой ничуть ее не тревожит.
Итак, когда следующим вечером мы переступаем порог мансарды, то, несмотря на поздний час, застаем Эстер бодрствующей. Ее голубые глаза смотрят настороженно, на лице застыло то же недоверчивое выражение. И только блеклые губы едва заметно подрагивают в ухмылке.
Генри тенью проскальзывает в комнату вслед за нами. Мне интересно, что он ожидал увидеть? Я получаю ответ на свой вопрос, когда позади меня раздается удивленный вздох и Генри делает шаг в круг света от лампы, которую держит Мэри. Он смотрит на женщину, прожившую на свете восемьдесят лет: у нее длинные серебристо-серые волосы, в вырезе ночной рубашки видны такие же, как у меня, шрамы, но в остальном она сохранила облик шестнадцатилетней девушки. Мы стареем и дряхлеем и движемся к последней черте, а Эстер едва ли постарела хоть на день с тех пор, как Генри видел ее в последний раз.
О том, что чувствует Мэри, я могу сказать по ее напряженным плечам. Нет, это не страх — за все годы, сколько я ее знаю, Мэри ни разу не проявила страха, чего не скажешь обо мне, — но, скорее, неугасающая враждебность к нашей пленнице, даже несмотря на то, что она столько лет ухаживала за ней. Однако есть в этом напряжении и неистовое желание защитить нас с Генри, словно мы ее дети — те дети, которых сама Мэри не захотела иметь.
«Я не желаю, чтобы на свете остался кто-либо, обремененный таким наследством, — заявила она однажды, когда я в очередной и в последний раз поднял вопрос о детях. — Я помогу тебе сохранить ее жизнь, но не хочу, чтобы на моего ребенка свалилась эта ноша».
Пока мы поднимались наверх, я думал заговорить с Эстер, но теперь слова застревают у меня в горле. И у сестры появляется возможность обратиться к нам первой, но она молчит. К моему удивлению, тишину нарушает Мэри.
— Хочешь пить? — спрашивает жена.
Эстер кивает. Мэри отдает лампу мне и подходит к Эстер с чашкой разбавленного водой грушевого сидра, которую прихватила с собой. Она приближается осторожно, как белка к валяющемуся на земле ореху. Мэри подносит напиток к губам пленницы, раздается громкий глоток.
— Еще? — спрашивает она и снова поит Эстер.
Это повторяется трижды. Затем Мэри отступает. Эстер приподнимает скованные руки и вытирает влажный рот тыльной стороной ладони.
Если не считать коротких реплик жены, никто из нас по-прежнему не произнес ни слова.
Генри кашлянул. По лицу Эстер пробегает быстрая тень. Она узнала его? Генри намеревается что-то сказать, но я касаюсь его плеча:
— Что ты видишь, Генри? Однажды ты сказал…
— Я сказал, что вижу змею, — плоским голосом произносит он.
— А сейчас?
Эстер наблюдает за нами, не выказывая ни малейших признаков беспокойства или желания расслышать, о чем мы шепчемся, стоя на пороге ее комнаты. За стенами мансарды не слышно ни единого шороха, словно они не пропускают звуков, и даже ночной воздух не просачивается сквозь прореху в потолке, которую я так и не успел заделать. Кажется, мир погрузился в безвременье.
Генри медлит, а затем произносит:
— Не знаю… Я вижу образы, но они… зыбкие, словно пламя свечи. Они не являются истинным отражением того, что находится передо мной. Но, может быть, это обман чувств. Или же мои старые глаза видят то, что я ожидал увидеть: природу этого Существа — его истинную природу… — Он умолкает, неуверенно покачивая головой.
Теперь я делаю шаг вперед.
— Его истинная природа — быть свободным, — говорю я, подходя ближе.
Не настолько близко, чтобы оно могло дотянуться до меня, но достаточно близко, чтобы почувствовать запах розмариновой припарки, которой накануне я перевязал ссадину от кандалов у него на лодыжке. Я опускаюсь на одно колено. Движение причиняет мне боль — слышно, как хрустит сустав.
— Не так ли? — говорю я, заглядывая ей в глаза снизу вверх.
Но я обращаюсь не к моей сестре. Мои глаза встречаются с глазами древнего Существа. Я ищу согласие в его взгляде или опровержение.
— Люди отворачиваются от подлинного величия, — раздается голос, в котором для меня таится беспредельный ужас, — они делают это из страха, и из страха перед страхом люди отдают себя вещам мелким и незначительным. Они сбиваются в колонии, селятся в городах, толпами снуют по улицам, словно муравьи в муравейнике. Люди творят себе новых богов. Они накапливают и накапливают знания, воображая, будто таким образом сумеют сдержать наступление тьмы, которой страшатся. Тогда как люди должны принять ее и заключить в свои объятия. Им следует бежать вовсе не от тьмы, но страшиться огня. Они сомневаются в существовании вечно пылающего огня и доверяют свету собственного разума. Но они ошибаются. Они не видят основания мира, им доступен лишь хаос.
— Ты хочешь обрести свободу? — повторяю я свой вопрос. — И если я освобожу тебя, что ты будешь делать?
Генри шагает вперед и оказывается рядом со мной в круге света.
— Теперь я вижу, — тихо произносит он. — Хаос растет. Существо будет сокрыто до той поры, пока мир не погрузится в сумерки, а солнечный диск не станет черным как уголь и все вокруг наполнится холодом и мраком. Левиафан вздымает волны, словно величественные дворцы. Они вырастают выше гор и разливаются потом, захватывая континенты. Настанет день, и суша погрузится в море, но Существо останется. Затем наступит его смерть, а за нею — смерть богов.
Мэри бросается к брату. Она успевает поддержать Генри, когда тот без чувств валится на пол. Я поднимаюсь с колена, во всяком случае — пытаюсь, и мы вместе удерживаем Генри, тело которого сотрясают судороги.
* * *Прошла неделя. Мы возвращаемся в Норфолк. Мы путешествуем тайно, в крытой повозке, и передвигаемся исключительно рано утром, на рассвете, и вечером, когда сгущаются сумерки. Наш путь лежит в те места, где я потерпел неудачу. Здесь я обрек Эстер на то, чтобы ее тело и душа стали сосудом, в котором заключено зло.
Зло. Так поступали люди на протяжении тысячелетий, и так, по всей вероятности, будут поступать до скончания мира. Я использую слова, смысла которых не понимаю. Эти слова обозначают силы, лежащие на таких глубинах, куда мне не суждено заглянуть. «Возможно, нам нужны новые слова», — думаю я, когда мы оставляем повозку, и веду сестру через дюны к морю.
Кроме нас на берегу никого. Генри мы оставили дома. Мэри опасается за его рассудок. Но, может быть, нас все-таки четверо? Как знать, не стоит ли где-то поблизости Мильтон. Завидев нашу процессию, он настораживается, медлит, а затем подходит к нам.
Вдоль побережья тянется длинная цепь холмов из красного песчаника. Из тех же красноватых камней сложена деревенская церковь. Деревня осталась у нас за спиной, но церковная колокольня видна с пляжа. Берег в этих местах подвергается постоянным атакам ветра, дующего со стороны моря, в результате он оказался сплошь изрезан небольшими бухточками в форме подковы. Холмы с их сыпучими склонами тоже отступают назад, давая простор буйно разросшейся траве, чем дальше от кромки воды, тем выше поднимаются зеленые стебли. Я отчетливо помню эти скалы и эту бухту, омываемую волнами Северного моря. В сотнях миль отсюда находится Дания, а дальше — обширные земли, о которых мне мало что известно. Бухта выглядит как и тогда, только море сегодня тихое и спокойное, словно Бог склонился над водами и разгладил их ладонью.
Но я изменился. Слишком много лет отделяет нас от того дня. В последний раз я стоял здесь двадцатилетним юношей, полным сомнений среди мира, живущего суевериями. Сегодня я вернулся восьмидесятилетним стариком, человеком веры в век сомнений.




