Сказания о мононоке - Анастасия Гор

Могильная земля, даже издалека ощущала Кёко, свежая, рыхлая, влажная. Потому что свежевскопанная. Рен всего несколько дней назад похоронили.
– Надо же, – сказала Кёко, когда они со Странником уже шагали к отворившимся для них воротам, и по её затылку вдруг застучали холодные капли дождя. – Сливовые дожди всё-таки начались! Думала, их уже не случится в этом году.
Хрустнул и раскрылся красный бамбуковый зонт, который Странник спешно выудил из короба. Кёко пришлось прильнуть к его плечу, чтобы они могли под ним уместиться. Она выставила из-под бумажного навеса пальцы, надеясь поймать на них несколько капель, но намочила целый рукав. Дождь усиливался, и Кёко начинала бояться, что зонт его не выдержит, но затем она вспомнила, как Странник доверил ей своё настоящее имя, и поняла, что довериться его зонту и руке, что взялась за руку её, – меньшее, чем она может ему отплатить.
– Зато по жаре тащиться не придётся. Идём. Мононоке и их сказания уже ждут.
– А они тебя забудут вскоре, да? Даймё и все остальные, кто видел.
– Да. Ровно через девять дней. Так это работает, если я к ним не прикоснусь, а просто уйду.
Девять. Опять это злополучное число.
Обернувшись, Кёко увидела в окнах замка два мужских силуэта на седьмом этаже, гурьбу из нескольких толкающихся женских – на первом и какую-то пушистую тень на верхушке гинкго, которое помахало Кёко ветвями точно так же, как она помахала свободной рукой всем им. Странник вёл её за собой в леса, держал к себе вплотную, чтобы ни она, ни перевязанный талисманами меч на её плече не намокли. Даже когда они вышли за ворота, переступили малахитовую, как его глаза, и поющую голосами цикад кромку, а затем оставили замок провинции Кай позади, он так и не отпустил пальцы Кёко.
Сказание третье
Дворец императрицы кошек
Одна бесхвостая кошка однажды попробовала хозяйскую кровь.
Жизнь её до этого была размеренной и ничем не примечательной, истинно кошачьей: полной мышей, которых по зову первородного долга требовалось ловить, и человеческих рук, которые норовили её погладить, когда она пробегала вниз по улице. Однако эта кошка была не ничья и даже не чья-то, а принадлежала одному определённому хозяину и жила в определённом доме, даже своё место на соломенной циновке имела, прямо возле очага, где жар каждый вечер облизывал уставшие за день лапки. Хозяин звал её «Мио-Мио», потому что, когда она у него появилась, отданная в дар в честь Танабаты, он ещё не умел выговаривать прочие звуки.
«Мио! Мио-Мио!» – подзывал он её, стуча пухлыми ладошками по крыльцу, с которого ему было запрещено спускаться, и тогда кошка – ещё котёнок – неслась к нему через весь двор. Двор тот был совсем мелким, огибал один скромный несчастный колодец, стоящий у ворот, но даже на таком узком пространстве их дом всё равно терялся, до неприличия крошечный. В таком, болтали соседи, и блохам было бы тесно. И это несмотря на то, что жил там единственный в деревне портной, весьма умелый и даже талантливый! И всё же, как это часто бывает с людьми талантливыми, но кроткими и низкого происхождения, он всегда довольствовался малым. Потому и царила в доме если не вопиющая нищета, то красноречивая бедность. Потому и не было у хозяина кошки игрушек иных, кроме куколок из сушёной травы и палок, которые при должной фантазии могли ненадолго стать мечом. Кошка как могла старалась заполучить ему новые, приносила на порог добытых мышей, надеясь, что хозяин поиграет хотя бы с ними, но хозяйка хозяина – у людей то называется мать – каждый раз выметала их всех обратно.
– Папа, папа, не надо!
– Так принято, сын. Иначе после тринадцатого дня рождения жди от своей кошки беды. Смотри, какая у неё морда чёрная! А какие чёрные лапы! Будто из пламени подземного мира сбежала. И эти глаза… Они даны ей точно не просто так, а чтобы злые силы видеть!
– Но ей же будет больно, папа!
– Ничего страшного, переживёт. На то она и кошка.
Боль от киридаши[69], попытавшегося оборвать саму её суть одним взмахом, была нестерпимо мучительной. Надолго её запомнила кошка. Ещё долго после этого она лежала на боку, истекая кровью, пока хозяин перевязывал хлопковым отрезом от скатерти тот куцый обрубок, который ещё даже не успел стать пушистым хвостом. Он плакал вместе с кошкой, скорбел по её красоте и природе, стыдился того, что не защитил, и поэтому всю неделю брал с собой на циновку, укрывал одеялом, как человека, несмотря на брезгливое ворчание отца и оханье матери. Кошка на них зла не держала: не отрубил бы ей хвост хозяин хозяина, сделали бы то деревенские, ведь кошка с одним хвостом однажды обзаведётся двумя, а значит, обернётся демоном и принесёт всем в округе погибель.
А пока кошка приносила только мышей.
С хозяином они подолгу играли в мягких отрезах ткани, из которых его отец, окрасив, шил наряды на продажу для местных, а из кое-каких, что подороже, – в столицу. Из совсем крошечных, оставшихся бесхозными лоскутков он таки разрешил хозяину мастерить игрушки, но только для кошки, ибо хозяин уже тогда был слишком взрослым, на его взгляд. Кошка за них двоих радовалась первому помпону – который, правда, уже на следующий день случайно закатила в печь, – и первой не живой и не мёртвой мышке с бусинками заместо глаз, о которую можно было точить отросшие когти. Спустя время мышь та поистрепалась, а ещё чуть позже кошка утратила к ней интерес. Только спала круглые сутки, начав седеть.