Фантастика 2026-47 - Алексей Анатольевич Евтушенко
— Она говорила это?
— Да. — Владимир снова коснулся её руки. — И я разозлился. Помнишь?
— Я слышал, — признался Данила.
— Конечно. Все слышали.
Он выдохнул сквозь зубы.
— Я тогда сказал, что она неблагодарная. Что не ценит. Что ей бы хоть раз подумать, сколько стоит такая вещь.
Над кроватью повисла тяжёлая пауза.
— А она стояла вот так же, — он махнул в сторону тела, — только живая. И молчала.
— Господин…
— Что? — резко спросил Владимир.
— Может, не надо себя сейчас…
— Надо, — перебил он. — Я должен помнить, каким был.
Данила стоял в стороне, опустив голову, будто пытался стать незаметным, раствориться в темноте комнаты, не мешать чужому горю, которое было слишком личным, чтобы на него смотреть. Тень от его фигуры дрожала на стене, ломалась на перекладине двери, и всё вокруг стало ещё тише, как будто даже ночь приникла к щели, слушая, затаив дыхание.
Владимир медленно поднялся, на миг задержал взгляд на её лице, прежде чем отступить к стулу. Там, среди складок, валялся его плащ — алый, густой, тяжёлый, словно собравший в себя всю ту кровь и огонь, что когда-то кипели внутри него самого. Он с усилием взял его в руки, ткань словно сопротивлялась, была прохладной, неожиданно чужой. Металлические нити, густо нашитые по краю, звенели тихо, глухо — этот звон напоминал о тех временах, когда плащ ещё был знаком силы, не ношей утраты.
Он сжал край материи в кулаке, ощущая под пальцами жёсткую вышивку, холод металла и вес, который не измерить ни одной мерой.
— Помоги, — сказал он.
Данила подступил ближе.
— Что делать?
— Расправь там, у ног.
Они вдвоём подняли плащ и положили на тело. Красная ткань легла поверх белого полотна, скрыла её до плеч.
— Ей бы не понравилось, — тихо сказал Данила.
— Знаю, — ответил Владимир. — Но она всегда мёрзла.
Он погладил край плаща медленно, будто надеялся, что ткань вдруг ответит теплом.
— Это последний раз, когда я могу что-то дать ей, — сказал он. — Пусть даже то, что она ненавидела.
Данила вздохнул.
— Господин… вы ведь…
— Что? Говори.
— Вы ведь любили её.
Владимир стоял, сжав в руках алый плащ, не в силах разжать пальцы — ткань тянулась вниз, оттягивала плечо, а звенящие нити казались тяжелее кованых цепей. Он долго молчал, дыхание его сбивалось, в груди росла та самая немая тяжесть, что всегда приходит ночью, когда все слова становятся лишними.
Он смотрел на неё — на лицо, белое, неподвижное, будто вырезанное из утреннего света, на руки, которые теперь не обнимут, не удержат. Всё в этой комнате было наполнено её молчанием, тихим упрёком и старой, изломанной нежностью.
Потом, едва слышно, голосом, которому изменяла привычная твёрдость, сказал:
— Любил. Но поздно понял.
Слуга сжал губы.
— Люди говорят, что вы ради неё костёр велели ставить.
— Пусть говорят.
— Они боятся.
— И правильно делают.
Данила замялся.
— А правда, что вы сами слова над огнём скажете?
— Правда.
— А что скажете?
Владимир поднял глаза на тело.
— Ничего, — сказал он. — Не знаю. Может, просто имя.
— Князь…
— Что?
— Можно я… — он сглотнул, — можно я тоже провожу её?
Владимир неожиданно смягчился.
— Ты хочешь?
— Да, господин. Она ко мне всегда по-доброму относилась.
— Тогда придёшь.
Он поправил плащ у груди.
— Господин… — тихо сказал Данила. — А ей правда было холодно?
Владимир закрыл глаза.
— Да, — прошептал он. — Всю жизнь.
Он медленно опустил ладонь на алый плащ, уложенный поверх её груди, туда, где когда-то билось сердце, горячее, упрямое, слишком живое для этого холодного мира. Ткань тут оказалась толще — под ней лежала пустота, которую не заполнил ни один прошедший день. Пальцы его чуть дрогнули, невольно, неуверенно, как будто тело вспоминало о жизни, от которой отвыкло.
Внутри, между коротких вдохов, прозвучала мысль, глухая, беззвучная: «Прости, что согрел только теперь».
Слова эти были такими простыми и такими страшными, что, если бы он произнёс их вслух, в комнате стало бы невыносимо тихо.
Данила, уловив эту тишину, быстро, почти бесшумно, отступил на шаг назад, скользнул в темноту, стараясь не смотреть, не слышать, не быть свидетелем того, что должно остаться только между двумя — между тем, кто ушёл, и тем, кто не успел сказать главное.
Владимир ещё какое-то время сидел неподвижно, чувствуя под ладонью только чужую холодную кожу и тяжесть ткани, которая уже не могла вернуть тепла.
— Князь… если нужно будет… я рядом.
— Мне нужен не ты, — тихо сказал Владимир. — Мне нужна она.
— Я знаю.
— Уйди.
— Да, господин.
Когда за Данилой тихо закрылась дверь, в комнате воцарилась полная, неподвижная тишина, словно даже стены боялись вздохнуть. Ночная прохлада медленно подбиралась к кровати, скользила по полу, по пятнам света, по тяжёлым складкам алого плаща.
Владимир медленно опустился, наклонился к телу, будто силы окончательно оставили его. Его лоб коснулся плаща там, где под тканью лежало сердце, которое он уже не мог услышать. Алый цвет затмил глаза, пахнул пылью, старым потом и железом — запахом битв, тревог, любви и разлук.
Он не молился, не искал слов, не пытался себя оправдать. Просто лежал, уткнувшись лбом в этот чужой, тяжёлый бархат, сжимая в кулаке край ткани. Сердце билось глухо и медленно, не для неё — для себя, для памяти, которую уже никто не сможет забрать.
В этой тишине, наполненной упрямой горечью, ничто не напоминало о князе — только о человеке, который поздно научился просить прощения.
— Я не умею прощаться, — выдохнул он. — Но попробую.
И тишина покоев приняла этот последний жест, как принимает снег упавшую ветку — без звука, без ответа, только сохраняя след.
Берег под ночным небом был чёрным — чёрным от подтаявшего льда, вперемешку с зольной грязью, где огонь и вода давно ведут беззвучную войну. Дальняя кромка реки терялась в густом тумане, а сырой ветер, пронзительный, с хриплым посвистом, рвал и трепал пламя факелов, заставляя их плясать беспокойно и жадно. На песке, где-то между небытием и памятью, громоздился костёр — сруб из свежего сухого леса, густо смазанный смолой, укутанный пучками сухой травы. Он ещё не горел, но уже




