Режиссер из 45г II - Сим Симович
— Забыли, Алиночка, — засмеялась Катя, потягиваясь. — Твой муж — тиран. Он заставляет меня искать правду в каждом миллиметре пленки.
Они устроили небольшой перерыв прямо здесь, среди коробок с фильмом и обрезков ракордов. Пирожки Али были еще теплыми, и этот простой перекус стал лучшим продолжением их творческого процесса. Это был тот самый мир, где великое искусство рождалось из простых вещей: из доброты, из веры в друга и из горячего чая в монтажной комнате.
— Смотри, Катя, — Владимир разложил на столе эскизы Али к финальной сцене. — Нам нужно, чтобы монтаж в финале был как дыхание. Удар топора — вдох. Тишина — выдох.
— Сделаем, — кивнула Катя, бережно беря в руки негатив. — Это будет не монтаж. Это будет пульс.
Весь оставшийся день они «собирали» Рязань. Катя своими тонкими пальцами соединяла фрагменты их жизни в лесу, их ночных костров и дневных пожаров. Владимир видел, как из хаоса рождается гармония.
— Готово, — выдохнула Катя, когда солнце уже начало заходить, бросая оранжевые блики на монтажные шкафы. — Первая часть собрана. Хочешь взглянуть?
Она заправила пленку в проектор. В монтажной погас свет, и на белой стене ожила история. Владимир смотрел на экран и не узнавал своего фильма. Благодаря ритму Кати, благодаря её чутью, он стал объемным, дышащим, осязаемым.
— Катенька… — Владимир сжал её руку. — Это… это больше, чем я надеялся.
— Это ты, Володя, — просто ответила она. — Я только помогла тебе увидеть себя со стороны.
Когда они выходили из студии, Москва уже зажигала огни. Владимир чувствовал невероятную легкость. Главная битва за ритм была выиграна. Завтра они продолжат, но сегодня он знал: Катя стала тем самым «золотым сечением», которого не хватало его фильму.
— До завтра, Катя? — спросил он у ворот «Мосфильма».
— До завтра, мастер, — она улыбнулась и поправила шарф. — Нам еще штурм клеить. А там у тебя такое… в общем, выспись перед этим.
Владимир и Аля пошли по вечерней Москве к своей Покровке. В портфеле у него лежали первые смонтированные метры их новой жизни. И этот теплый майский вечер был как никогда похож на тот финал, который они сегодня создали на экране — тихий, светлый и полный надежды.
Вечер над Покровкой расцветал постепенно, окрашивая небо в глубокий черничный цвет, сквозь который проступали первые, еще робкие звезды. Москва затихала, сменяя дневной гул на мягкий шепот листвы и редкий перезвон трамваев где-то вдали. Владимир шел домой, и ритм его шагов странным образом рифмовался с монтажными склейками, которые они сегодня весь день искали с Катей. В его голове еще крутились кадры горящей Рязани, но чем ближе он подходил к родному подъезду, тем явственнее этот экранный жар вытеснялся предчувствием другого тепла — домашнего, настоящего.
Когда он открыл дверь, в прихожей его встретил тихий свет и тонкий аромат жасмина — Аля поставила свежий букет в вазу у зеркала. Сама она вышла ему навстречу, вытирая руки о передник, и всё в ней — от выбившейся пряди волос до легкой, усталой улыбки — говорило о том, что его ждали.
— Наконец-то, — выдохнула она, обнимая его за шею. От неё пахло домом и немного мукой. — Я уже начала думать, что Катя тебя совсем в плен взяла. Как там наше «Собирание»? Собирается?
— Собирается, Аля. И как! — Владимир прижал её к себе, вдыхая родной запах и чувствуя, как дневное напряжение окончательно осыпается сухой шелухой. — Катя — настоящий ювелир. Она видит такие нюансы… Но знаешь, я весь день думал только об одном: как я открою эту дверь и увижу тебя.
Он подхватил её на руки, и Аля негромко вскрикнула от неожиданности и восторга, обвивая его ногами.
— Володя, ну что ты! Пироги остынут!
— Пусть весь мир остынет, — прошептал он, целуя её в кончик носа. — Главное, что мы здесь.
Ужин прошел в той самой уютной, «ламповой» атмосфере, которая была их личным убежищем от всех штормов эпохи. Они сидели на кухне под низким абажуром, пили чай из старых чашек, и Владимир увлеченно рассказывал о том, как одна маленькая склейка, найденная Катей, вдруг превратила суровую батальную сцену в глубокую человеческую драму. Аля слушала, подперев щеку рукой, и её глаза светились тихой гордостью за него.
— Ты светишься, когда говоришь о кино, — заметила она, протягивая руку и накрывая его ладонь своей. — Но сейчас… сейчас забудь о монтаже. Пойдем в комнату. Я там зажгла твою любимую лампу.
В комнате царил изумрудный полумрак. Зеленая лампа на столе бросала мягкие тени на стены, заставленные книгами и эскизами. Окно было распахнуто, и в комнату врывался свежий ночной воздух, колыша тяжелые шторы.
Владимир подошел к окну, глядя на спящую Москву, а Аля подошла сзади, обнимая его за талию и прижимаясь щекой к его спине.
— Знаешь, — тихо проговорила она, — иногда мне кажется, что мы с тобой — единственные живые люди в этом огромном городе. Что всё остальное — просто декорация.
Он развернулся в её объятиях, бережно беря её лицо в свои ладони. В изумрудном свете лампы её кожа казалась фарфоровой, а глаза — бездонными.
— Ты — моя единственная реальность, Аля. Всё, что я делаю на студии, все эти кадры и смыслы — это только попытка дотянуться до той чистоты, которая есть в тебе.
Их поцелуй начался медленно, как долгожданное признание, но быстро перерос в ту неистовую, жадную страсть, которая бывает только у людей, знающих цену каждой секунде, проведенной вместе. В этом поцелуе была и вся тяжесть прожитых в экспедиции недель, и восторг их победы, и то первобытное, неодолимое влечение, которое скрепляло их союз крепче любых клятв.
Владимир осторожно подтолкнул её к дивану, не прерывая поцелуя. Одежда казалась лишней, мешающей броней, и когда она наконец скользнула на пол, в комнате остались только двое — нагие, беззащитные и бесконечно сильные в своей любви.
Свет изумрудной лампы рисовал на их телах причудливые узоры, превращая их объятия в живую скульптуру. Владимир чувствовал каждое движение её тела, каждый вздох, каждый удар её сердца, бьющегося в унисон с его собственным. Аля отвечала ему с той же страстью, её пальцы впивались в его плечи, запоминая рельеф мышц, её шепот обжигал кожу.
Это была ночь абсолютного откровения. Они принадлежали друг другу так, как может принадлежать только человек человеку, когда между ними нет тайн и страхов. В этой страсти не было ничего грязного или суетного — только чистое торжество жизни над тленом, созидания над разрушением.
Позже, когда они лежали, укрытые одним одеялом, и слушали, как за окном




