Господин Тарановский - Дмитрий Шимохин
Внезапно в коридоре послышался шум. Не мерный скрип сапог часовых, а торопливый, властный топот, резкие, отрывистые команды. Дверь моего номера распахнулась без стука, чуть не слетев с петель.
На пороге стоял ротмистр Соколов.
Он был покрыт дорожной грязью с головы до ног, лицо его осунулось и почернело от бешеной скачки, но глаза под сдвинутыми бровями горели холодной, стальной яростью. За его спиной, как два каменных изваяния, застыли двое жандармских унтеров, которых я никогда раньше не видел.
Он окинул меня быстрым взглядом.
— Вы под арестом? Это какое-то нелепое недоразумение. Собирайтесь, Владислав Антонович. Мы уезжаем,
Я молча кивнул. Соколов, не говоря больше ни слова, игнорируя ошарашенных часовых у двери, развернулся и пошел в соседние комнаты, где остановился становой пристав. Его походка была походкой человека, идущего не просить, а требовать.
Меня повели следом. Ситников встретил нас. Его лицо выражало крайнее неудовольствие появлением жандармского офицера, нарушившего его покой.
— Ротмистр Соколов, Отдельный корпус жандармов, — представился Соколов, и в его голосе прозвучал металл. — Я хотел бы поговорить с вами, господин исправник. Наедине.
Они скрылись в комнате. Дверь закрылась. Я остался ждать под неусыпным взглядом конвоя. Криков слышно не было. Лишь ровный, монотонный голос ротмистра, проникавший сквозь толстую дубовую дверь. Казалось, он не доказывал, а диктовал. Это длилось не больше пяти минут. Вечность.
Дверь отворилась.
На пороге стоял Ситников. Он был бледен как полотно, на лбу выступила испарина. Он смотрел на меня с таким суеверным ужасом, словно я только что воскрес из мертвых в его кабинете. За ним с тем же непроницаемым лицом стоял Соколов.
— Произошла… чудовищная, непростительная ошибка, — залепетал становой пристав, делая ко мне шаг и почему-то сгибаясь в подобострастном поклоне. — Ваше высокоблагородие… Мы стали жертвой гнусной клеветы… Бунтовщики будут наказаны со всей строгостью закона, уверяю вас!
В этот момент я понял, что сказал ему Соколов. Он не просто упомянул министров. Он назвал имена, от которых у провинциального чиновника должно было похолодеть в жилах. Имена Августейших особ, тайно покровительствующих проекту, настолько секретному, что любое официальное расследование могло расцениваться как государственная измена. Желтороссия — совершенно тайная операция, и неудивительно, что ее проводят люди, что называется, «под прикрытием.» Теперь любая странность в моей легенде объяснялась не самозванством, а высшими государственными интересами.
Я холодно прервал его извинения.
— Мне нужны арестанты Сакульский и Вержбовский. Здесь. На пять минут.
Перепуганный Ситников бросился выполнять приказ, словно от этого зависела его жизнь.
Поляков ввели. Они увидели меня, стоящего рядом с жандармским ротмистром, увидели трясущегося исправника и все поняли. В их глазах не было больше надежды.
Я подошел вплотную к Сакульскому, глядя в его полные ненависти глаза. Я говорил тихо, почти безэмоционально, чтобы слышал только он.
— Я обещал тебе речь на русском языке. Вот она. Еще одно слово в мой адрес, даже шепот, даже косой взгляд — и я не стану утруждать систему твоим переводом на Камчатку. Я лично попрошу сделаю так, чтобы тебя «потеряли» на этапе. Случайно. Понимаешь? Чтобы ты просто сгнил под безымянной сосной где-то в тайге. И никто никогда не узнает, где твоя могила.
Его лицо посерело. Фанатизм в его глазах сменился животным страхом.
Затем я повернулся к Вержбовскому. Он смотрел на меня с тем же спокойным достоинством, но в глубине его глаз я увидел смятение. Я долго, изучающе смотрел на него.
— А вы, пан Анджей, — произнес я наконец, — были абсолютно правы. Но при этом вы совершили одну роковую ошибку. Вы перепутали живого человека с призраком!
Я развернулся и, не глядя больше ни на кого, пошел к выходу. Соколов последовал за мной.
За нашими спинами повисла гробовая тишина. Я был свободен. Но, черт возьми, что если слухи о моем аресте дойдут до Ольги? Надо их опередить!
Тем же вечером мы с Соколовым выехали в Екатеринбург. Мы неслись, загоняя лошадей так, что карета, казалось, вот-вот рассыплется на части, превратившись в облако щепок. Я молчал, глядя на проносящийся мимо унылый уральский пейзаж. Соколов, сидевший напротив, тоже не лез с разговорами, понимая, что сейчас мне нужно побыть одному. В голове у меня не было ни радости, ни облегчения. Там ковался холодный, тяжелый, как стальной рельс, вывод. Эта история с арестом — не случайность. Это предупреждение. Знак того, что мир всегда будет пытаться вцепиться в мое прошлое. И защиты от этого всего две: могила или такая безмерная власть, которая сама становится законом.
Когда мы влетели в Екатеринбург, я, не дожидаясь, пока экипаж полностью остановится, спрыгнул с подножки.
— Спасибо, ротмистр, — бросил я на ходу и ринулся в гостиницу, взлетая по скрипучей лестнице через две ступени. Сердце колотилось где-то в горле. Страх. Не за себя — за нее. За то, что она там пережила, одна, в этом номере, в полном неведении.
Дверь в номер распахнулась от удара моего плеча. Я ворвался внутрь, запыхавшийся, мокрый от пота и бешеной скачки, ожидая увидеть худшее — слезы, отчаяние, допросы.
Ольга стояла у окна. Она резко обернулась на шум, и при виде меня из ее груди вырвался короткий, сдавленный вскрик — смесь ужаса, облегчения и неверия.
В два шага я был рядом, сгреб ее в охапку. Она вцепилась в меня с такой силой, что, казалось, хотела врасти, стать частью, чтобы нас больше никогда не смогли разделить. Она дрожала всем телом.
— Живой… Владислав, живой… — шептала она, утыкаясь лицом мне в грудь.
— Все хорошо, Оленька. Все хорошо. Я приехал! — говорил я, гладя ее по волосам, по спине, чувствуя, как тепло ее тела возвращает меня к жизни.
Затем она взяла мою руку и медленно, очень бережно, прижала к своему животу.
— Я должна кое-что сказать тебе, — сказала она тихо, но так отчетливо, что каждое слово ударило мне в самое сердце. — Мы ждем ребенка, Владислав.
Воздух в комнате кончился.
Весь мир — с его железными дорогами, интригами, каторгой, золотом, со всем этим грохочущим и суетливым маскарадом — исчез. Пропал. Растворился. Я смотрел на ее лицо, потом на свою руку, лежащую на ее платье, под которой теперь билась не одна, а две самые важные для меня жизни.
Арест, допрос, унижение, смертельный риск — все




