Кубинец - Алексей Викторович Вязовский

Нас толкали вперед, плотной, отчаявшейся массой. Пол был холодный, грубый бетон, он обжигал ступни. Слышались приглушенные рыдания, всхлипы, тихие молитвы на русском, идише и польском. Это был хор смерти, звучавший на всех языках центральной Европы. Над ним возвышались лишь окрики надсмотрщиков и лай специально натренированных собак, чьи оскаленные морды казались воплощением чистого, незамутненного зла.
— Симон, ты в бога веришь? — ко мне, щурясь, повернулся Йося. Охранники концлагеря отняли у старого еврея очки, он практически ничего не видел.
— Раньше верил, а сейчас не знаю…
— Я не еврей, — пришлось сознаться мне. Народ вокруг начал оглядываться, последовал очередной окрик надсмотрщиков.
— Не может быть! — не поверил Йося. — Ты же из наших! Иначе тебя тут бы не было!
— Папа и мама были греки. Мы жили в Одессе, держали аптеку. Я ж не обрезан. Посмотри сам — ничего не тронуто. Настоящий грек.
Я повернулся к Йосе, развел руки, которыми закрывал пах.
— Скорее скажи это пану офицеру!
— Говорил. Не поверили.
Я и правда, был очень похож на евреев. Нос крючком, чернявый… Когда случилась облава, документов у меня при себе не оказалось, я попал в толпу аккерманских ашкенази. Так и отправился по этапу с желтой звездой на груди. Может, румыны и не были уверены до конца, но зачем напрягать мозги?
— У греков тоже есть имя Шимон? — спросил кто-то.
— Да.
Двери за нами тут же закрылись с оглушительным лязгом, отрезая последний проблеск дневного света. Внутри было чуть теплее, но воздух стал вязким, тяжелым от запаха страха, пота и снова чего-то едкого, металлического. Это было предбанник. На стенах висели таблички с надписями на немецком: «Zum Baden» (К купанию), «Seife und Handtuch bereithalten» (Приготовить мыло и полотенце). Издевательство. Гнусное, садистское издевательство.
— Ну вот и всё, одмучилысь, — сказал на суржике стоящий рядом со мной худой как щепка заключенный. — Вы, хлопци, новенькие?
— Да, недели нет, с карантина.
— Щитай, повезло. Нэ будэтэ як мы, смерти ждать. Такого насмотрелись, представить нэможлыво. У похоронний команди пры медицинськой части. Просты, Господи! — перекрестился он. — Диток та баб рижуть по жывому, воють днём и ноччю… А главный у ных, Менгеле, тварь… Беппе, хрен собачий. Боже, на смэрть йду як на праздник…
Он еще что-то бормотал, но нас разъединила толпа. Ад. Самый настоящий ад вокруг меня.
Нас проталкивали дальше, в другую дверь. Внутри было темно. Слышался топот ног, возня, падение тел. Люди спотыкались, падали, их тут же поднимали ударами прикладов или сапог. Воздух внутри был спёртый, наполненный предсмертным ужасом. Это была она. Камера.
Мы оказались в плотной, неразделимой массе. Тела прижимались друг к другу, ища хоть каплю тепла или поддержки. Но была только общая обреченность. Сверху, в полумраке, я различил металлические насадки, похожие на душевые лейки. Десятки, может, сотни штук. Слишком много для обычного душа. Слишком много даже для лагерной бани.
Крики усилились. Кто-то молился в голос, кто-то матерился, кто-то просто выл, как раненый зверь. Мать прижимала к себе подростка, закрывая его тело своим. Старик с седой бородой раскачивался из стороны в сторону, бормоча что-то на иврите. Были слышны удары о стены, отчаянные попытки найти выход. Но выхода не было. Двери были толстые, металлические, запертые снаружи.
Я почувствовал, как Йося рядом со мной начал дрожать еще сильнее. Его плечо дергалось.
— Я не хочу… — его голос был едва слышен. — Я не хочу…
— Тихо, тихо, — прошептал я, хотя не знаю, зачем. Что могло успокоить его сейчас? Или меня?
Я закрыл глаза на секунду, пытаясь увидеть Софью. Ее лицо. Улыбку. Запах корицы из нашей кухни в пятницу вечером. Но образы ускользали, вытесняемые запахом миндаля и звуком криков.
Я был аптекарем. Я лечил. Я создавал жизнь или облегчал страдания. А теперь я стою здесь, в этой бетонной коробке, чтобы стать… ничем. Дымком из трубы крематория, о котором шептались те, кто прожил дольше.
Снаружи донеслись звуки — скрежет, потом щелчок. Тихий гул нарастал. Люди замерли, прислушиваясь. Тишина, полная ужаса, повисла в воздухе, прерываемая только редкими всхлипами.
Затем это началось.
Лейки сверху зашипели. Запах горького миндаля ударил с новой силой, резкий, проникающий, обжигающий ноздри и легкие. Он был почти осязаем.
Йося вдруг поднял голову и, закрыв глаза, начал громко, почти крикнув:
— Шма, Исраэль, Адонай Элогейну, Адонай Эхад…
Кто-то подхватил молитву, еще один, и среди гула толпы раздался нестройный хор:
— Барух шем квод мальхуто леолам ваэд…
Крики возобновились, теперь это были крики абсолютного, неописуемого ужаса. Люди задыхались, падали, пытались забраться друг на друга, ища воздух, которого больше не было. Мать прижимала ребенка, пытаясь закрыть его собой от невидимого убийцы. Но газ проникал везде.
Я почувствовал жжение в горле, потом в легких. Голова закружилась. Колени подогнулись. Тела вокруг падали, давя меня. Но я стоял. Уперся ногами в бетон. Последние остатки сознания цеплялись за реальность.
В этом аду и унижении, я поднял голову к темным лейкам, откуда струилась смерть. Я не молился о спасении. Не просил прощения за грехи. В моей душе не осталось места для смирения. Была только боль и ярость. За все, что отняли. За все, что разрушили. Йося уже хрипел возле моих ног. Он не дочитал «Шма Исраэль» — его жизнь кончилась раньше.
Сквозь жжение в груди, сквозь мучительную нехватку воздуха, я обратился к Тому, кто, казалось, покинул нас давным-давно. Мой голос был хриплым шепотом, едва слышным в реве умирающих, но он был пронизан всей болью, всей ненавистью, всей потерянной любовью моей жизни.
«Боже! Дай мне… дай мне отомстить. За детей. За всех нас. За Йосю. За того безымянного похоронщика. Дай мне убить этих зверей…»
Голова мотнулась, я чувствовал, как теряю сознание. Последним, что я ощутил, был холодный бетон под ногами и запах горького миндаля, наполняющий легкие. А потом… тьма.
* * *
Сначала был запах. Резкий, сладковатый, странно приторный, почти обволакивающий. Как будто миндаль, но не настоящий — какой-то фармацевтический, неживой, едкий, тревожный. Я не знал, где нахожусь, кто я, и почему лежу. Где-то над ухом, сквозь плотную ватную пелену, прорывались голоса — быстрые, незнакомые, переливчатые, как птицы, говорящие между собой на языке, для меня незнакомому. Один