Серийный убийца: портрет в интерьере (СИ) - Люксембург Александр Михайлович
Видит Гусь, что нужно заднюю скорость включать, но не тут-то было. Ребята, опера, сразу Гусю своим бравым видом внушили, что нужно говорить в данной ситуации много и складно и что назад уже ходу нет. И оконцовка теперь ясна: и меня, и его дружков выловили, и я за «паровоза» пошёл [т. е. стал основным обвиняемым по уголовному делу, козлом отпущения]. И дали мне по приговору суда 7 лет усиленного режима, и отсидел я их в уч. 398/1 от звонка до звонка [полностью].
Прервем нашего «мемуариста», чтобы уточнить, что отбывал он свой срок в исправительно-трудовой колонии усиленного режима. Впрочем, и все члены компании были признаны виновными и приговорены к различным срокам заключения.
Об исправительно-трудовой колонии Муханкин пишет более скупо, чем о Ростовской спецшколе, и причины этого могут быть различными. Он попал сюда уже сложившимся в общих чертах уголовником, да и его скрытые пристрастия уже в основном оформились, и потому колония не могла уже ничего принципиально нового прибавить к его психологическому облику. Но не исключено и другое: здесь могло произойти нечто такое, о чем нашему «мемуаристу» по тем или иным причинам рассказывать не хочется. Держа в уме эти альтернативные интерпретации, предоставим вновь слово автору «Мемуаров».
В уч. 398/1, поселок Трудовой, я прибыл для отбывания наказания юным, так сказать, птенцом, но с некоторым багажом, уже нахватавшийся верхушек от преступного мира, напитанный, как губка, всяким дерьмом в жаргоне, повадках, чтущим воровские традиции, освоившим поведение среди мира камер, решеток, постигшим арестантскую солидарность и т. п. Познал я, что такое Ростовский централ, а также вкус баланды, впервые на своей спине испытал тяжесть дубиналов, твердость киянок. Впервые увидел живых женщин в этой системе в форме, часто подвыпивших, с папиросой в зубах и разговаривающих на твою бога мать. Ничего святого, сплошная мразота. Вши, клопы и всякая зараза грызли меня — ничего, выжил. Человек, наверное, вторая тварь по выживаемости после крыс. В стае волчьей не будешь выть по-волчьи — сожрут, растопчут, уничтожат свои же. Понял я, что ни о каком стыде и совести речи быть в этой системе не может. Где, говорят, была совесть, там хрен вырос. Или с обмороженными глазами [нагло] можно любому о свести сказать так: мол, была она до первого класса, так я её на карандаши променял. Но как бы то ни было, в душе я понимал, что преступный мир крайне испорчен, самый подлый, самый гадкий, низкий, трусливый и предательский, словом, гадость в гадости, нечисть в нечисти. Особую жестокость и подлость — со дна, так сказать, — увидел я в Новочеркасской строгой тюрьме, и недаром в те годы лютовали многие начальники тюремные — такие как Лиса, Спартак или Собаковод. По этапам покатался в столыпинских вагонах, на собственной шкуре испытал солдатские сапоги и другие средства воздействия. А зло в душе и ненависть ко всем окружающим тебя людям все копилась и оседала где-то внутри в накопителе-тайнике.
И вот я уже делаю первые шаги по территории колонии. Мне 19 лет, а моё освобождение еще далеко, 7 лет — срок невеликий, и, как говорил прославленный партизан Ковпак, «треба отбудь у пользу государства». Положение в колонии, начиная от режима и кончая питанием, было в жестких рамках. До бунта, говорили бывшие здесь уже давно, жилось лучше.
Дни, недели тянулись однотонно и безрадостно. Никаких лишних знакомств и панибратства, главное — быть независимым, не иметь никаких долгов и обязанностей. Я не играл ни с кем ни в какие игры, не спорил и не лез, куда не надо, избегал лишнего общения и был доволен тем, что человек человеку потенциальный враг. Даже мать может быть врагом, порой делая доброе и не подозревая, что это доброе без задней мысли может обернуться для её чада вредом.
Как и обычно, важные признания возникают в тексте словно бы мимоходом, но мы тут же ловим эти сигналы. Эту фразу: «Даже мать может быть врагом…», — трудно все-таки не заметить.
Веру в людей и доверие к людям выбили из меня еще в детстве. В душе постоянно присутствовала боль, в каком бы состоянии я ни был. Редкие письма из дома только расстраивали, отчего на душе становилось еще муторнее и ясное небо становилось пасмурным. Как назло приближался новый, 1980-й год, а я не имел даже заварки к этому празднику. Я наблюдал, как бурлит арестантская жизнь. В этом муравейнике, хмуром и сером, царила предпраздничная суета, все зэки по-своему готовились встретить Новый год. А параллельно ожидался шмон [обыск] по всей зоне, и нужно было, если у тебя было что-нибудь запретное, спрятать так, чтобы при обыске ничего не нашли.
Я был наслышан о жизни в колониях, тюрьмах, на севере, юге, многое узнал от бывших арестантов еще на свободе. Мне представлялось все заманчивым, захватывающим, романтичным. Где-то в глубине моих тогдашних мозгов таилось желание попасть в тюрьму и быть авторитетом среди сверстников и чтобы все прислушивались ко мне и все такое. Бредни, бредни, бредни. И вот я все-таки жил там и наблюдал жизнь заключенных. Не успел оглянуться, а уже 31 декабря и через несколько часов вступит в свои права Новый год, а от старого останутся одни воспоминания с горьким привкусом. Вокруг оживление, движение, беготня, суета, запахи приготовляемой к Новому году, к 12 часам, нехитрой еды. Около розетки, где варят чай, очередь и пахнет конфетами и заваренным чаем. На улице поблизости стоят кучками зэки и чифирят на морозце и курят анашу, в углу наркоты [наркоманы] на факеле вываривают бинт с опием, кто-то кому-то морду бьет около туалета. Около забора у ворот стоят на атасе: им заплачено за всю ночь, и в случае появления начальства они сразу свистят в секцию жилого помещения, и все уже знают, что в отряд идут менты. В каптёрке наряжаются в девок молодые пацаны (из числа «обиженных», в общем пидоры), от настоящей девахи их невозможно отличить, и исполняют они секс-роль профессионально — не каждая женщина так работать может. Барыги бегают по отрядам и продают одеколон, всевозможные наркотические таблетки, водку, самогон, чай и т. д. Все активисты — продажные амуры и твари завершенные, дают им прикурить, чай и т. д., и они уже служат тем, кто их купил за заварку чаю, а администрация колонии оказывается, знает всё, и что место предателям только в топке кочегарки, и ноль эмоций. И те же активисты стоят у туалетов на атасе. И меня по прибытии в колонию заставляли вступать в их секцию внутреннего распорядка.
И вот настала полночь, все загремели кружками, ложками, баками. Зашумел барак поздравлениями, пожеланиями. Заиграла гитара, и полились воровские песни, то веселые с благим матом, то грустные — о доме и о том, как тяжела судьба арестанта. А я лежу на втором ярусе кровати, достаю из дома пришедшее письмо с открыткой (к Новому году поздравление), и так все пропело стало» обидно за себя, за то, что впереди еще шесть Новых годов и их нужно отсидеть и пережить многое предстоящее и ожидающее меня впереди, а это только начало и начало нехорошее.
Все что-то пили, ели, и запахи наполняли барак, а я лежал, ком в горе стоял, и слезы катились на подушку, а барак гудел, как улей. Каждый жил своей жизнью, ничем не похожей на другую: кто-то выше, кто-то ниже, и у каждого свое и каждому свое.
Было, видимо, от чего взгрустнуть в бараке Владимиру Муханкину. В безрадостной, унылой картине, им нарисованной, чувствуется вполне реальная картина сильных переживаний, настроение тоски, которое трудно сымитировать и которое он, похоже, весьма точно передает по прошествии многих лет. Хотя заметно по материалам той тетради, что мы цитируем сейчас, что очень уж скуп он на детали. Только этот новогодний вечер описан в ней и ничего более. Разве что обращает на себя внимание яркая, пусть и лаконичная характеристика «обиженных», пассивных гомосексуалистов, не случайная в данном контексте.
Не стоит описывать, как мне там поломали жизнь и изувечили дальнейшую судьбу, превратив меня не в человека, а в сосуд нечисти, зла, несчастии и уродства. Зато по внешнему виду я не отличался ни чем от нормальных законопослушных людей. Годы заключения пролетели, и вот настал день освобождения. Мне 26 лет, за время, проведенное за высоким забором и колючей проволокой, всякое было в моей арестантской жизни. Начальство только днем, а ночь в зоне есть ночь, и ночью начинается арестантское движение и жизнь нечисти. Многое прожитое и пережитое вспомнилось в этот день, ничто не утешает, нет хорошего, один маразм. Я стою и не представляю, как буду жить на свободе, никто меня на развод на работу не поведет, ни отбоя, ни подъема, никто тебе в морду бить не будет за какое-то нарушение режима содержания, как буду полностью вольный, и хрен его знает, как с ними, свободными, жить-быть, общаться.




