Жизнь и труды Марка Азадовского. Книга II - Константин Маркович Азадовский

Сотрудники ленинградских учреждений, возвращенные из отпусков и не подлежащие мобилизации, направлялись на оборонительные работы. В Институте литературы и университете проводились учения для гражданских лиц. Так, согласно распоряжению дирекции Пушкинского Дома № 23 от 15 июля 1941 г., М. К. назначался ответственным дежурным по институту на 16 июля; а согласно постановлению № 30 от 31 июля 1941 г., ряд сотрудников (среди них М. К., М. П. Алексеев, Н. П. Андреев, В. М. Жирмунский, Б. В. Томашевский, Б. М. Эйхенбаум) должны были явиться 1 августа «для прохождения занятий по тушению зажигательных бомб»[5].
Весь август М. К. провел в городе. В конце месяца его навестил А. А. Макаренко, передавший ему в дар коробочку, в которой находились старинные дорожные шахматы, вырезанные из кости (как полагал М. К., из слоновой). Половина фигурок была белого цвета, другая половина – красного (а не черного, как обычно). В коробочке лежала бумажка с надписью: «Шахматы Д. А. Клеменца, подаренные А. А. Макаренко 1909 г., подарены проф<ессору> М. К. Азадовскому 24 – VIII – 1941 г. Макаренко На добрую память о Клеменце и М<акарен>ко». Вручая М. К. эти шахматы, Макаренко завещал передать их в будущем другому выдающемуся (по усмотрению владельца) этнографу, фольклористу, исследователю родного края[6].
Начинался новый учебный год, и М. К. должен был приступать к чтению лекций. 30 августа он отвез Л. В. в родильный дом К. Г. Видемана, хорошо известный всем ленинградцам (на углу Большого проспекта и 14‑й линии Васильевского острова); здесь она проведет три недели. М. К. ежедневно приезжал к жене, но, лишенный возможности ее видеть (родные и близкие к роженицам не допускались), мог передать ей только продукты, сопровождая их короткой запиской. Эти сохранившиеся листочки – своего рода хроника ленинградской жизни первой половины сентября 1941 г. В них отражаются присущие М. К. душевность, мягкий юмор, умение достойно держать себя в трудные минуты; но прежде всего – трогательно нежное отношение к жене и ребенку, появившемуся на свет к вечеру 14 сентября.
Приведем выдержки из этих записок:
31 августа:
Как себя чувствуешь, маленькая? У нас все в порядке.
Вчера я здорово набегался: утром был в Литфонде, потом бегал по магазинам в поисках зубного порошка, потом поехал к тебе, потом мы с тобой направились к Видеману. <…>
Дома писем никаких нет. Второго числа начинаю в Университете курс – а в среду созывается Ученый Совет в Институте литературы.
3 сентября:
Деточка моя любимая, ненаглядная, можешь себе представить, как меня расстроила вчера потеря твоего письма. Очевидно, кто-то из этого ящичка брал письма и неосторожно выронил одно на пол, а там его затоптали ногами или замяли. Только этим я объясняю его утерю.
Но это было очень чревато событиями. Я стал ожидать твоей записочки, – а тут началась тревога, – а если к этому прибавить еще, что перед этим в Доме Ученых я ждал чуть ли не полтора часа, когда принесут пирожки, – то получится уйма времени. Но, в сущности, все равно. Время все равно уходит бесплодно; тем более что лекция у меня вчера не состоялась, будет только завтра, и мне не нужно уже к ней готовиться.
Студенты собираются, слушают, записывают, – но нельзя сказать, чтоб профессора с увлечением читали. Марья Лазаревна[7] прямо с истерическим смехом говорит о том, как она должна была читать о Шатобриане и Бенжамен Констане!
У меня нет этого ощущения абсолютной ненужности: и я даже с удовольствием начну курс, хотя, б<ыть> м<ожет>, мне это только сейчас кажется. <…>
Писем за последние дни ни от кого нет, – я что-то не могу вспомнить, при тебе еще или нет получилась телеграмма от ректора Ирк<утского> Ун<иверситета>, в которой он извещает о согласии на отсрочку моего приезда.
4 сентября:
Я сегодня читал в первый раз. Знаешь, если бы не аккомпанемент в виде пушечных выстрелов, сопровождавший первый час лекции, можно было бы и забыть об обстановке. Аудитория человек в 50; слушают, видимо, с интересом и увлечением. И сам я увлекся. Только вот еще несколько дней – и этот курс отправят на работы.
Писем за последние дни нет никаких – общее положение как будто все то же – ну, а разные аккомпанементы ты и сама, конечно, слышишь. <…>
Посылаю тебе конверты и бумагу. Только, пожалуйста, не раздавай конверты направо и налево – они у меня на исходе, а достать их не так легко.
5 сентября:
Новостей у нас сколько-нибудь существенных нет. Разве только что эвакуация Ак<адемии> Наук окончательно «лопнила». Вчера получилась ответственная телеграмма из Москвы, где предписано сидеть на месте. Поедет только Пулковская обсерватория и связанный с ней Астрономический институт; уедет и часть БАНа[8] с наиболее ценными материалами. <…>
Как сама можешь догадаться, у многих очень испортилось настроение. Но многие довольны, так как это решение, по их мнению, свидетельствует о значительном улучшении внешней обстановки. Впрочем, о последнем свидетельствуют и другие источники. ОЖГ[9] работает вовсю – и просто голова лопается от противоречивых слухов и известий.
Но как хорошо, что таракашка[10] устранил нас из этих эвакуационных треволнений последних двух недель. Я, правда, понервничал, – два первых дня, – а потом утихомирился и всё. А ведь тут люди второй раз по две недели на сундуках сидели. На Виктора Максимовича[11] смотреть больно. Да не он один.
6 сентября:
Безумие эвакуационное тоже еще продолжается в стенах Академии. Выяснилось, что, кроме Пулковской обсерватории и ценностей БАН едут еще (вернее, могут ехать) академики и чл<ены>-корреспонденты. Поэтому Викт<ор> Макс<имович>, видимо, скоро уедет. Уезжает также Влад<имир> Фед<орович>[12].
7 сентября:
Отвечаю прямо и честно на твой вопрос, работаю ли я дома? Увы! Хотя я сейчас имею возможность проводить дома и утро, и вечер, я никак не могу заставить себя работать. Не могу, маленькая. Вот, когда Вы вернетесь, будет совсем другое дело. Ничего как-то у меня не выходит: злюсь я на себя, а толку мало. <…>
Сегодня принесу тебе еще две