Amor. Автобиографический роман - Анастасия Ивановна Цветаева

А жизнь – продолжалась.
В эти дни чудом почти, потому что почта не действовала, пришло письмо Андрею Павловичу – от его подруги, из Харькова. Оно было – отчаянье сплошь. Знакомый до ужаса почерк, со школьных лет сопутствовавший, сами буквы эти длинные, узкие, с неровным наклоном и – показалось ли? или было? – еле ощутимый запах духов её? Мог ли он не выветриться за путь? Да и были ли у неё духи ещё?.. В памяти они жили, задавленные настоящим, и вид почерка вызывал их к бытию. Знай это Ника – пришла бы она в отчаянье? Но не он ли учил её такту любовному? Он молча показал ей письмо.
– Ответить надо – любой ценой… – сказал он упавшим голосом. – Телеграфом, конечно!
Они слышали, что очереди стоявших у почты перед телеграфным окошком – в последние дни расходились, таяли быстро: приём частных телеграмм был прекращён, шли одни военные германские телеграммы. За обедом заговорили об этом.
– Если вам это нужно, – сказала Ника Андрею Павловичу, – я отошлю вашу телеграмму.
Засмеялись. И заспорил отец.
– Телеграмма пойдёт, – сказала Ника, – до тех пор я домой не вернусь. Дайте текст. Стойте! Она в письме спрашивает про операцию Андрея, – слово «операция» должно быть в тексте… Но немножко – туманно.
– Нельзя слать телеграмму, что не было операции. Мне же надо аргументировать срочностью вести, – сказал Андрей Павлович.
– Отлично. Составьте. И я пойду!
Её стали разубеждать. Но она не сдавалась. Один Андрей Павлович не был убеждён в неудаче – после её свидания с его подругой он допускал, что она может достичь даже этого.
Она ушла утром – и вернулась перед темнотой: только что, как военная телеграмма, ушёл успокоительный текст о скорой операции и в нескольких неясных, но понятных адресату словах – его забота о ней.
Нику окружили. Отец Андрея смотрел на неё с восхищением. Рассказ был – целая эпопея.
– Я не присела ни разу с утра! Шла по инстанциям. Очереди, толчея. Приёмные, дежурные, преграды. Но ведь я училась в отрочестве – в Шварцвальде! Свободней всех владела языком из просителей. Пригодился немецкий пансион! Говорили давно ещё, что у меня «задатки писателя». Ну, так понимание психологии – помогло. И потом – я же обещала Андрею! Моя уверенность в важности телеграммы резала преграды – ножом!
– Как ты была хороша, когда всё это рассказывала! – говорил поздней Нике Андрей. – И этот юмор твой, которым ты переплела всё… Ты была бесподобна! – И, сжав в руках её голову, опять, своё вековечное: – Как я люблю тебя…
– И потом, я ведь уже пропустила обед, – говорит Ника и чуть поднимает брови, – я была очень голодная! Это, может быть, придало убедительности? Я сумела внушить немцам, что отправить мою телеграмму – дело их чести, что это им важно! Они долго в этом не убеждались, но потом… А вы помните, у Чехова есть рассказ, как вдова приходит требовать пенсии за мужа? О, это чудный рассказ! Она не туда приходила, не в то ведомство, но она так не слушала, что не туда пришла, она так была убеждена, что туда, что её не переубедили! Я не помню, чем этот рассказ кончается, но я бы его закончила так, что они убедились в её убеждённости – от неё же было нельзя отделаться – как от меня сегодня! Они так от меня устали – один даже сел, в усталости. Военный сел перед дамой!
– Ника, ужинать – будете? – прервала её, смеясь, мать Андрея.
– О, я два ужина съем!
– Если бы ты знал, в каком припадке тоски я там билась… – сказала она вечером Андрею, когда восхищённый матерью Серёжа уснул. – Ведь это я дурака валяла, за ужином! Да, я их убеждала, но как я боялась, что дело сорвётся! Я ж не могла вернуться к тебе, как побитый пёс… Я же чувствовала, как она там страдает, как ждёт ответа! В низах инстанции был грубый отказ. И я пошла по мытарствам – через взрывы слёз, дрожь зубов о стакан с водой, успокаивали уже в инстанциях выше, тронутые моим знанием языка, а потом я выгралась в роль, пошли фразы о моём разочаровании в Германии: «Я училась в вашей стране, я росла на вашей литературе, я верила в высоту германского духа, нас воспитывали на Гёте, на Шиллере, – нет, вы, потомки их, перестали быть человечными, я увидела лицо теперешней вашей Германии», – и пошло, и пошло – они пожимали плечами и направляли всё выше и выше, а там делалось всё глаже и глаже – и росчерк пера решил дело: меня попросили сделать текст немного стремительней, резче об операции – и подпись начальника, велевшего принять текст как военную телеграмму, при мне он был передан подчинённому. Я летела к тебе – как на крыльях! Когда я выходила – тот, подписавший, предложил мне на память о Германии – розу! Вот она, я её, увы, смяла. Трофей!
(Ника писала это и думала: «И такими были немцы за пятнадцать лет до прихода в их ряды – фашизма! Это было – невероятно. Мориц – и то удивится!»)
– Я бы, может быть, могла быть авантюристкой, – сказала потом Андрею, – но мне – скучно, не люблю дел. И я презираю выгоду. Я могу служить только фантазии, эфемерному. Оно для меня звучит! Если не своему, то чужому безумию. Я бы, как Мирович у Данилевского, спасала Иоанна Антоновича из темницы. Самозванцу могла бы служить – за его страсть к короне (презирая его за страсть к короне, но уважая – за страсть…). Если б был авантюризм не земной, а какой-то, ну, лунный, я была бы в середине его событий!
Он, смеясь, поцеловал ей руку.
Вскоре между отцом Андрея и Никой произошла размолвка, за грубоватое его выражение за столом. Но она углубилась, в споре старик обошёлся с ней чуть ядовито. Она улыбнулась:
– Vous n’êtes pas généreux! – сказала она ему.
Старик-вольтерьянец смутился. Андрей благодарно и восхищённо смотрел на неё. Как он любил следить за её беседами с людьми, за точностью и блеском её выражений – не женскими.
– Вы неисчерпаемо глубоки! – говорил он.
– Хороша глубина была бы, если бы вычерпывалась…
– Отточенность вашего юмора…
– А вы слышали про чей-нибудь тупой юмор? – вывёртывалась она, смеясь счастливо.
Как Андрей любил её… Он совершенно терял голову в её близости. Только его молчаливость и броня делали степень его любви тайной для окружающих. Что Андрей её любит, знали, конечно, все.