Сердце Японской империи. Истории тех, кто был забыт - Венди Мацумура
Работа Седрика Робинсона также учит нас, что пытаться провести прямую линию между осознанием и действием бесполезно, если не сказать самонадеянно. Выражение «революционная атака на культуру» проходит красной нитью через всю книгу, чтобы подчеркнуть еле уловимые сдвиги в восприятии, которые происходят раньше, чем интеллектуалы замечают существенные изменения в коллективном сознании. Это фраза из эссе Робинсона «Первая атака – это атака на культуру» (The First Attack Is an Attack on Culture), где утверждается, что «лидерство всегда появляется за появлением масс»[709]. Он предупреждает: когда дело доходит до управления тем, что на глазах превращается в политическое движение, «видимая фигура [лидера] ничего не скажет вам о том, что будет, и ничего не скажет вам о том, что случится». Единственное, чему могут научить нас харизматичные персоны, «уже произошло»[710]. Может быть, я зря критикую интеллектуалов за то, что они никак не реагировали на растущую воинственность просто потому, что не видели, что происходит вокруг. Это также относится и к тому, кого они видели в качестве товарищей и сторонников в коллективной борьбе за свободу.
Толкование Робинсоном переходного периода – еще один вызов, брошенный историкам, даже специализирующимся на историческом материализме, чей основной подход заключается в работе с текстами, а главным способом изложения остается хронология[711]. Нам легче понять, что разрешено говорить (и воображать) на определенном историческом этапе, чем как оно меняется под влиянием сил, не контролируемых вождями или политическими движениями. Из-за этого мы плохо подготовлены к предчувствию изменений в восприятии – то самое, что Сирил Лайонел Роберт Джеймс и Сильвия Уинтер называют глубинными основами колониальности, – трансформация которых сигнализируют о серьезных сдвигах в самих основах растущего массового политического сознания. Если обратить внимание на то, что Робинсон называет войнами между империалистическими и революционными атаками на культуру, происходящими в разных пространственных плоскостях и на разных временных отрезках, и что нельзя постичь в полной мере, используя только инструментарий критиков политической экономии, мы увидим, что он предлагает нам иной концептуальный подход для понимания связей между жизнью обычных людей, мельком упоминаемых в архивах, сдвигами в общественном сознании, приводящими к появлению харизматичных лидеров, государственными репрессиями, забастовками и другими событиями, постфактум признаваемыми важными историческими вехами. Еще этот подход позволяет увидеть, как наше меняющееся настоящее структурирует, что именно мы способны увидеть и облечь в слова. Языком войны, а не языком господства Робинсон описывает ставки в этих зачастую жестоких схватках за язык, мышление, землю, традиции и образы, в том числе представления о связи между прошлым, настоящим и будущим.
Методы Робинсона и Гилмор объединяет то, что они подталкивают писателей и читателей к развитию их способности представлять, постоянно продвигаясь на ощупь, то, как другие, от которых их отделяют времена и расстояния, боролись за свою свободу[712]. Включая признание того факта, что многие истории нам недоступны[713]. Окамото говорил нечто подобное накануне возвращения Окинавы под японское правление в своих статьях о доброте. Что доброта – это не сочувствие или эмпатия, а политическая воля, которая руководствуется правилом «не навреди» (прямо или косвенно) другим людям в их стремлении к свободе[714]. Чтобы не стать соучастниками в подавлении стремления других людей к свободе, необходимо признать несовместимость и пытаться ее преодолеть[715]. Поступать так – значит понимать риск нанести ущерб нашими необдуманными речами и текстами, иными словами, нашим высокомерием, маскирующимся под невинность.
Серьезно относясь к догматике, присущей историческим исследованиям и литературе, «Сердце Японской империи» в некотором смысле бросает вызов японским исследователям, которые, как кажется, не только утешились, считая империализм пройденным этапом, но и продолжают писать, если так можно сказать, в экстрактивном, колониальном ключе[716]. Бранд, Ким, Синдзё, Гилмор, Робинсон и другие напоминают нам, что ни телеологическое, ни аллегорическое описания так называемого прошлого не признают заслуг людей, которые продолжают создавать многочисленные взаимосвязи с другими людьми – а в сущности, со своими близкими, которые ушли, но не обрели покой, – перед лицом господствующих колониальных установок, не подразумевающих сторонней помощи в их борьбе за выживание.
Я старалась избегать универсальных терминов, бездумное использование которых сводит на нет дискуссию, когда она наиболее необходима. Я спрашивала себя, какие именно значения понятий «человек», «мужчина» или «японец» воспринимаются как само собой разумеющиеся теми из нас, кому платят за исследования «Японии». Как мы можем ошибочно принимать эти абстракции за универсальные и каковы последствия использования этих категорий в исследованиях без исторического контекста сегодня? Чьи жизни мы отбрасываем для поддержания иллюзии о стабильной японской нации? А точнее, чьи жизни, чей опыт и чья борьба рискуют выпасть из конструкции, где «японский фашизм», «тотальная военная мобилизация» или «первоначальное накопление» – безусловно, важнейшие вехи в истории, но в настоящее время чересчур детерминированные – определены как отдельные моменты, требующие анализа и изучения, и используются только в контексте рассмотрения национального прошлого? Какие объединения людей считаются (не)видимыми и делаются (не)возможными в этом процессе? Какие жизнеутверждающие отношения возникали несмотря на все попытки государства обесчеловечить и разобщить разбитые на расы сообщества? Работая над книгой, я все время держала эти вопросы в голове, дабы не произносить (собственных) необдуманных речей. В этом смысле книга является экспериментом в области исторического описания современности.
Эта книга также про внимание и сохранение в памяти «несогласия предков» (определение поэта и режиссера Сё Ямагусику)[717]. «Сердце Японской империи» не пытается обозначить очаги, которые могут объединиться в будущем революционном пожаре, но предлагает дать читателю увидеть отсветы борьбы, которую люди вели в крайне стесненных обстоятельствах против колониального мышления и империалистической, скажем так, античерной, антиаборигенной эстетики, водрузившей на пьедестал японского мужчину-как-человека в центре империи. Пока доминирует longue durée превосходства белой расы и его японского аналога, битва с ним, которая велась в описанной мною бездне одиночества, остается частью обширной глобальной истории репетиций революции. Эта и многие другие битвы продолжают формировать, подпитывать и изменять мир, перегруженный требованиями ушедших, чтобы их помнили и оплакивали. А беспокойные клерки продолжают заниматься своей работой – ожиданием, наблюдением и утаиванием.
Благодарности
Как и многие другие пространства, созданные, дабы увековечить переселенческий колониализм[718] и империализм, академическая среда часто напоминает небольшой костер, который одни радостно поддерживают, а другие обречены




