Сибиллы, или Книга о чудесных превращениях - Полина Юрьевна Барскова

В письме к коллекционеру и торговцу Фолькамеру от 8 октября 1702 года Мериан описывает свой творческий процесс: «Он заключается, собственно, в собирании жуков и гусениц, которых я постоянно кормила и ежедневно наблюдала, пока они не достигали полного превращения – благодаря этому могла не только зарисовать червей и гусениц, но также описать характер и особенности их пищи, все это рисовала я теперь в манере, как раньше делала в Германии на пергаменте в большой лист, как окружение, так и животных в натуральную величину».
Бабочка Дидона имеет на крылышках порошок, подобный чешуе, каждая чешуйка имеет три рубчика с перышками. Их очень много, невозможно сосчитать все эти перышки. Ночная черно-белая бабочка из семейства бражников на крыльях имеет порошок, похожий на куриные перья желтого, белого и черного цветов. Все тело мохнатое, как у медведя. Лапки-антенны очень красивы.
Меня же, Доротею, наняли в Петербург быть вместо моей матери его первой художницей, и украшательницей, и хранительницей, но в первую очередь, смотрительницей – и, наверное, это моя главная работа, доставшаяся мне по наследству, как бы ни были прозрачны и нежны экскременты насекомых и скомканные увядшие лепестки цветов.
Как мы сегодня можем понять Доротею? Голландка она или русская? Иностранка или путешественница? Она состоит из сотен слоев и кусочков смальты.
Все обернулось так, что вместо людей, смеющихся, пахнущих, размахивающих руками, закуривающих, меня, нас окружила разлука, нас окружили книги.
Вместо живого, полного молчания-мычания разговора я открываю книгу в надежде услышать голос друга, и вот книга-друг говорит мне:
«Возможно, нас не должно здесь быть. Возможно, нас здесь и нет. Возможно, мы есть, но только по старой привычке считать Литейную часть местом нашей поэтической социализации, местом сообщности живых и мертвых поэтов, и не важно, мертвые мы или живые, есть мы или нас нет».
Случилось так, что мы стали друг другу мертвые и живые одновременно, и когда протягиваешь руку, человек исчезает как во сне.
В одно из бессчетных возвращений в Петербург с того момента, как мы якобы расстались, развеселый таксист, флиртуя, заявил, что берется определить, откуда я, и без паузы выдал: «Думаю, ты издалека! ты гречанка или израильтянка?!».
Мои загибающиеся кверху интонации и кудельки навели его на эту мысль.
Отсюда я, – сказала я расстроенно и, не спрашиваясь, закурила ему в отместку: мне захотелось отомстить за то, что я утратила свое откуда, превратившись в между, сама того не замечая, слишком поглощенная задачей просто быть, бессвязно и безместно.
«Вы забудете свой язык и не выучите чужой, новый», – сказала мне анчарно-мудрая собеседница в начале превращения, и я, как это всегда бывает в сказках, отмахнулась от заклинания, от неприятного знания ведьмы.
И вот сейчас, принужденная новым приливом, прибытием новой волны истории посмотреть на себя в зеркало я спрашиваю: что это? Чем я стала? И как это что может быть связано с где?
Сан-Франциско, 2004
Наши мертвые проникают в нас после смерти и начинают совершенно особый вид существования.
С одной стороны, речь идет о чем-то домашнем, уютном, внутреннем – так твой кот забирается к тебе под одеяло, и вот вы уже единое новое теплое существо-чудовище.
С другой стороны, в этом переселении/подселении мертвых в их живых есть нечто сродни паразитической жизни растений.
Работа памяти – это работа отслаивания. «Ты хочешь сейчас вернуться?» – спрашивают меня. «Я не могу сейчас вернуться», – отвечаю я, но я могу осознать свой особый способ предательства и верности и воссоединения.
В старой, полной прелости, прелести, плесени оранжерее Сан-Франциско мы сиживали с моей теперь уже мертвой матерью на последних месяцах моей беременности следующей девочкой в нашей семье. Когда я набралась все же смелости сообщить ей об этом, в качестве оправдания преступления, способного нарушить мое служение ремеслу и призванию, я воскликнула «Будет девочка!» На что она сурово ответила: «Естественно, а как же иначе?»
Мы сидели молча и смотрели, как идет дождь, как в нечистом бассейне тыкались друг в друга похожие на кротов золотые белесые рыбы.
Мне запомнился тот февраль, один из самых острых моментов калифорнийского внесезонья, когда из серых неживых потоков, из черных сиротских ветвей начинают вылезать жирные розовые коралловые соцветия – похоже на стремительные роды. Особенно бесстыдно и радостно это происходит у магнолий – как будто расцветает кусок мяса.
Земля, где тебе приходится выносить беременность, навсегда становится твоей – ты соединяешься с землей и водой и воздухом тонкими, но цепкими корешками. Связь эта – не обязывающая, но все же, в ситуации горькой бессвязности, ласкающая. Мы прорастаем в чужое/в чужбину своей чудовищно меняющейся плотью.
В оранжерее моя мать любила рассматривать растения, совершенно невозможные в нашей прошлой суровой петербургской жизни, – пластмассовые аляповатые орхидеи, но особенно – хищные зубастые растения, до которых она дотрагивалась узкими пальцами и надменной улыбкой Саломеи.
Пока она изучала душную оранжерейную флору, отложив очередной томик графа Толстого или Пруста или Заболоцкого (которого я и выбрала в итоге для положения с ней во гроб), я все безусловнее превращалась в огромное безобразное растение на грани перерождения. Пока она наблюдала, я вызревала, взращивала в себе Фросю. Я была тогда гораздо старше: думаю, человеческий возраст протекает нелинейно, кругами и рывками – в беременности я была древним существом, проживая несколько жизней одновременно.
Во мне происходило установление связей с той, которая скоро уйдет, и той, которая еще не родилась, происходило неосознанное впускание уходящей в себя.
Теперь, когда я вернулась сюда, в места нашей общности и нашего сомолчания, наших общих превращений, я постоянно натыкаюсь на нее в себе.
В старости мать стала невероятно наблюдательна – утратив свою губительную, стран-ную красоту она, сумевший состариться Нарцисс-удачник, вывернулась наружу и теперь с изумлением, с умилением замечала каждого вонючего бездомного с иглой в вене прямо на цветущем ирисами газоне парка, каждого кота и грозящего коту енота, каждое резное отражение в луже, каждую красочную безумную старуху, желающую отразиться в ней.
Все это от нее, из нее стало сейчас перехо-дить ко мне после той длившейся годами стадии горя, когда во мне дышала и шевелилась, сродни беременности, черная дыра катастрофы ее внезапного исчезновения.
Но затем черная дыра превратилась в разъятую раскаленную скрытую во мне нее, и мы снова смогли вернуться к непрерывному со/общению: вернувшись в Калифорнию, я смотрю на все ею – и