Гоголь - Иона Ризнич
Гоголь много работал. «Странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню, одному, и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, где я один и где я чувствовал скуку… В Вене я скучаю… Ни с кем почти незнаком, да и не с кем, впрочем, знакомиться. Вся Вена веселится, и здешние немцы вечно веселятся. Но веселятся немцы, как известно, скучно, пьют пиво и сидят за деревянными столами, под каштанами, – вот и все тут. Труд мой, который начал, нейдет; а, чувствую, вещь может быть славная».
Увы, мы не сможем оценить этой «славной вещи»: Гоголь сжег ее. То была драма из украинской жизни, называвшаяся «Выбритый ус», которую он практически закончил, но отправил в камин, потому что она не понравилась Жуковскому. Так он поступал со многими своими произведениями, которые по каким-либо причинам казались ему не совсем удачными.
Трагедию он читал Жуковскому сразу после обеда, а в это время пожилой поэт любил поспать. Вот и сейчас привычка взяла свое, и он задремал. «Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: —“Ну, брат Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось”. – “А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее”, – отвечал он и тут же бросил в камин. Я говорю: “И хорошо, брат, сделал”», – вспоминал Жуковский.
Битва вдохновения с чревоугодием
Летом 1837 года в Баден-Бадене Гоголь читал своим друзьям первые главы «Мертвых душ». Собрались Андрей Карамзин, граф Лев Сологуб (брат писателя), Валериан Петрович Платонов[30] и чета Россетов.
День был знойный. Гоголь начал читать и читал с увлечением, но его чтение было прервано раскатами грома – началась гроза. «Хлынул такой дождь, какого никто не запомнил. В одну минуту пейзаж переменился: с гор полились потоки, против нашего дома образовалась каскада с пригорка, а мутная Мур бесилась, рвалась из берегов. Гоголь посматривал сквозь стекла и сперва казался смущенным, но потом успокоился и продолжал чтение. Мы были в восторге, хотя было что-то странное в душе каждого из нас», – писала Смирнова-Россет.
Гоголь не закончил второй главы и засобирался домой, но почему-то боялся идти один и просил Карамзина сопроводить его. Он оправдывался тем, что по пути надо миновать место, где живут злые собаки. На самом деле никаких собак там не было, это гроза так подействовала на некрепкую нервную систему писателя. «Он страдал теми невыразимыми страданиями, известными одним нервным субъектам», – заметила по этому поводу Смирнова.
У Гоголя то и дело заканчивались деньги, несмотря на то что Плетнев – его постоянный издатель – более-менее регулярно высылал ему гонорары. Гоголь писал в Петербург и просил друга продать его библиотеку, хотя бы за половину стоимости. Из экономии он занашивал платье до дыр и заказывал новое, только лишь получая от Плетнева значительные суммы. Но все же деньги кончились. Тогда Гоголь даже решился на крайнее средство – через Смирнову-Россет обратился за вспомоществованием к самому государю.
Николай Павлович в тот раз сказал о Гоголе: «У него есть много таланту драматического, но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие» – в те времена было не принято, чтобы персонажи на сцене разговаривали точно так, как обычные люди; равновероятно император имел в виду не понравившуюся ему «Женитьбу». Однако государь был милостив, и Гоголь получил 500 червонцев. Писатель в письме Жуковскому буквально рассыпался в благодарностях и тут же, бросив Швейцарию, отправился в Италию. На самом деле выразился он гораздо цветистее: «в мою душеньку, в мою красавицу Италию! Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Я родился здесь. Россия, Петербург, снега; подлецы, департамент, кафедра, театр – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна – Вы, да три-четыре оставивших вечную радость воспоминания в душе моей – не перешли в действительность», – писал он Жуковскому.
Это была лучшая пора в жизни Гоголя. Сам он называл свое состояние «спокойным блаженством», но при этом работал много и плодотворно. Когда его посещало вдохновение, Гоголь становился очень задумчивым и просил его не беспокоить. Подолгу, молча, ходил туда-сюда по комнате, а если с ним заговаривали, просил замолчать и не мешать ему. Затем он залезал в свою «дырку» – так он сам называл крошечную и довольно темную комнатушку в залитой солнцем трехкомнатной квартире, которую делил с приятелем Иваном Золотаревым[31]. В этой «дырке» он мог провести безвылазно несколько дней.
А потом вдохновение уходило, и Гоголь вновь становился весел и открыт радостям жизни. Главной из этих радостей для него было чревоугодие. Аппетитом Гоголь обладал чрезвычайным. «Бывало, зайдем мы, – рассказывал Золотарев, – в какую-нибудь тратторию пообедать; и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое».
А иногда, наоборот, он менял обед на возможность творить. Так случалось, если писательская мысль настигала Гоголя в дороге. Однажды на полпути между двумя старинными городками Джансано и Альбано Гоголь зашел в трактир, намереваясь пообедать, но вместо аппетита вдруг ощутил желание писать. «Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением», – рассказывал он потом своему тезке Николаю Васильевичу Бергу.
Одно портило жизнь писателя – его «гадкое здоровье». Все его письма друзьям заполнены нескончаемыми жалобами на всевозможные недомогания. «Здоровье мое плохо. Всякое занятие, самое легкое, отяжелевает мою голову. Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вошедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она невластна. Что, если я




