Хорольская яма [изд. 1989 г.] - Евгений Степанович Кобытев
— Ты уже был в плену? Где? Когда? — сыплются вопросы.
— Осенью. Сидел в Дарницком лагере. Перешел фронт. Всю ведь зиму воевал, а месяц назад под Харьковом в разведке опять застукали! — живое лицо парня становится хмурым и злым.
— А как же там нас принимают? — задается все тот же острый вопрос.
Гость опять оживляется и, подавшись корпусом вперед, доверительно говорит, как вколачивает гвозди:
— Как принимают? Проходишь, конечно, проверку в особом отделе — иначе нельзя, потому, сами понимаете, — бдительность. Если ничем себя не замарал — получай оружие и в строй. Ну, а этим сукам — палочникам, — с сердцем, зло продолжает парень, — и тем, кто в немецкую армию пошел, добра там ждать нечего. Этим крышка! А вы, ребята, прямо говорю, не бойтесь! Удалось бежать — смело идите к своим. На себе испытал.
— Как же сюда, к нам, ты попал?
— Поездом везли на Кременчуг через Полтаву, а я сиганул, не доезжая Кременчуга: пол в вагоне мы разобрали. И пошел назад. А вот под Семеновкой подобрали меня тодтовцы на дороге: у них один убег из лагеря, ну, они меня для счету и приплюсовали. Она вот меня и подвела! — хлопнув по шапке, смеясь, добавляет парень. — Солдат, — говорит, — ком! Ну, да ничего — все равно уйду! Я ведь с ними, с немцами, освоился: очки им втирать при случае научился. Это на особый отдел — вот там очки не вотрешь! Заврешься — десятку схватишь, как пить дать. Но, стоп! — вдруг шепчет парень, пригнувшись и выглядывая из-за нас. — Долговязый черт идет. Он меня уже давно заприметил — надо канать в свой кагал, а то враз на этой вешалке очутишься! — кивнул головой в сторону виселицы, бормочет гость. — Покеда, хлопцы! — заключает он весело и, сняв шапку, бросается стремглав в свою группу.
Эх, парень, парень! Знаешь ли ты, что делаешь? Если бы ты знал, какую радость, веру, силу ты вселяешь в нас! Как после чтения листовки, долго еще будет обсуждаться каждое брошенное тобой слово…
Началась отправка первых партий в Германию. Из барака, выделенного для прошедших перед дорогой санобработку, двинулась оцепленная плотным конвоем полицаев большая колонна угоняемых товарищей. Они направляются на станцию, где их погрузят в эшелоны.
Мы, остающиеся, выстроились в длинный ряд, параллельный ходу колонны, в 8-10 метрах от нее, и в глубоком молчании смотрим на наших товарищей.
Я стою в переднем ряду и гляжу вслед уходящим. Они хмуры, угрюмы и строги.
— Женя! — вдруг слышу я громкий, взволнованный оклик из колонны.
Из скорбного строя выскакивает совсем незнакомый мне чернобородый узник с опухшим, болезненно одутловатым лицом и устремляется ко мне.
— Костя! — вдруг кричу я и, забыв все на свете, бросаюсь другу на шею.
— Жив! — кричит он радостно, весело, оглушающе, где-то у моего уха, крепко обнимая меня.
— Жив, Костя, жив! Как рад я, что ты уцелел! — отвечаю я ему, чуть не плача от радости.
И тут на наши спины; плечи и головы вдруг обрушивается град палочных ударов. С грязной бранью полицаи, ухватив нас за плечи и воротники шинелей, отрывают друг от друга и растаскивают в разные стороны.
— Прощай, Костя! — кричу я, опомнившись от ударов, другу. Полицай грубо вталкивает его в строй.
— Женя, прощай! — слышу я удаляющийся, затихающий крик, и долго вижу его поднятую руку, посылающую мне прощальное приветствие.
Радость от встречи ушла, нахлынуло горькое чувство утраты.
— Прощай, друг! — И тоже машу ему вслед, пока его поднятая высоко рука не скрылась за воротами лагеря.
Прощай, мой друг, прощай, дорогой Костя! Тебе выпала тяжкая доля до конца войны скитаться по страшным лагерям смерти в Германии. Ты и там покажешь себя верным товарищем и предприимчивым, решительным командиром. Когда по окончании войны ты окажешься на территории, освобожденной американцами, и они будут чинить препятствия возвращению на родину военнопленных, ты возглавишь большую группу советских людей и выведешь ее в расположение советских войск.
Нет, не прощай, а до свиданья, проверенный, испытанный друг мой Костя! Потеряв, казалось, навсегда друг друга, мы встретимся с тобой совершенно случайно в столице нашей Родины, на Кузнецком мосту, через много-много лет. И ничто не сможет тогда омрачить пашей великой радости.
— До свиданья, друг!
Пришел черед и нашей группе отправляться в Германию.
Пока мы были в дулаге, я со дня на день ждал, что меня вот-вот вызовут: ведь должен же кто-нибудь из немцев захотеть быть увековеченным художником. Но шли дни, меня никто не вызывал, и моя тревога с каждым днем усиливалась. И теперь, войдя в полутемный барак для отправляемых в Германию, я понял, что про меня забыли и мне не избежать тяжелой участи.
В дверях барака, поближе к свету, за столиком уселся писарь из расконвоированных узников и стал переписывать наши фамилии и номера. Мои товарищи толпятся у входа.
Я не стал спешить с регистрацией и прошел в глубь барака: хочется побыть одному со своими думами.
Я взбираюсь на верхние нары и укладываюсь в темной глубине их, подложив под голову вещевой мешок.
Вдруг у входа кто-то громко кричит:
— Художник! Маляр! Кто здесь художник?
— Здесь художник! — кричу я, встрепенувшись, и в один миг пережив быструю смену чувств.
В проходе между нарами идет ко мне переводчик. Подойдя, он говорит:
— Слазь! Ефрейтор зовет. Только честь отдай! — угрюмо предупреждает он.
Я, соскочив с нар и набросив вещевой мешок на плечи, прохожу к выходу. У стола писаря маячит знакомая плотная фигура ефрейтора Судека.
— А, малер! Гут! — говорит он. — Записал его? — спрашивает он через переводчика писаря.
— Нет, — отвечает тот.
— Вег! — командует мне Судек, кивнув в сторону выхода, и сам выходит из барака. Я следую за ним. Мы проходим через лагерь, обходя лежащих группами узников, к главным воротам.
Часовой открывает их и пропускает Судека и меня. Второй раз закрываются, выпуская меня, эти ворота! Вот и здание комендатуры. Поднимаемся по ступенькам крыльца, проходим через маленькую прихожую без окон в дальнюю комнату, полную полицаев и табачного дыма. При виде Судека галдевшие полицаи вмиг умолкают, вскакивают с пола и подоконников и встают по стойке «ахтунг», лихо клацая каблуками. Выдрессировались, канальи! В комнате нет мебели, только стол и стул: это канцелярия писаря лагеря, одновременно — место дежурных полицаев и, как я узнаю после, — одно из мест допросов и расправ.




