Элегии для N. - Александр Викторович Иличевский

как муравья смола, и запечатлеет навеки.
XLV
Перевезем язык через забвение.
Я давно пишу на мертвом языке.
Читаю сейчас «Анну Каренину» на бортике миквы среди руин на окраине Иерусалима.
Да, в жарком июле есть особенная святость – не та, когда кутаешься от зноя в чернозем.
Свои мосты мы сожгли.
А некоторые остаются на этих пылающих синусоидах меж берегов.
Мне поздно перенимать обычаи и манеру одеваться.
Поэтому я предпочитаю писать на мертвом языке.
Тем более на нем писали так много моих героев.
Они исчезли, но их воображение осталось.
В него помещаются эти буквы и слова.
Все в языке подчинено поэзии, включая суффиксы и знаки препинания.
Так странно сознавать это, будто в языке есть своя лестница к Богу.
Есть в языке и война: напиши это.
Что есть поэт, как не пчела-царица, привлекшая к себе рабочих пчел, которые собирают для нее библиотечный нектар?
В лесу поэзии есть дрозд, чья трель делает вас слепым внезапно.
И тогда вам начинают сниться сны китов.
В лесу поэзии есть дрозд, чья трель выбрасывает вас на берег озера Ванзее под окна виллы «Марлир».
В лесу поэзии есть дрозд, чья трель переводит вашу жизнь в разряд страницы.
Каково это – говорить всю жизнь на языке, в котором нет буквы «м»?
А ведь некоторые из тех, что были встречены в жизни, находились под этим заклятием.
Каково жить чучелом языка?
Все в той или иной мере родились на острове, который еще не был открыт.
Единственное, что о нем известно: на клочке этой земли растут деревья, плоды которых излучают тьму таинственного стихотворения.
Многие пытались подобрать к нему ключ.
Только не все возвращались, объевшись этих плодов.
Однажды и я откусил кусочек.
В результате я написал книгу о музыкальных инструментах, в которых вместо струн были натянуты человеческие жилы.
Костры мыслей наполняли звуки этих инструментов.
Сегодня четверг в буковом лесу, где каждый лист – страница «Анны Карениной».
Мне каждый придется прочесть.
XLVI
Слабость человека может сравниться только с его алчностью.
Когда приходит время отдавать, он удивляется так, будто только что родился.
И тогда он кричит, но другие слышат лишь шепот.
Но и шепотом можно заклясть полмира.
Однажды так и случилось.
Однажды я проснулся в Риме после долгого-долгого сна.
Еще не вполне понимая, где нахожусь, спустился на улицу в кафешку, чтобы выпить доппио с сигаретой.
И вот когда я вглядывался вниз по улице, ведущей к Колизею, после первого глотка кофе, после первой затяжки, – я вдруг прошептал одно тайное заклятие, суть которого: «Все дело в красоте».
И это сработало.
Потом я бродил по городу, рассматривая то и это, заходил в церкви, бросал монеты в светильник, возвращался за полночь по старым трамвайным путям, озираясь на остывающий город, дивясь силуэтам пиний и триумфальных арок, каким-то руинам, сквозь которые виднелась взошедшая над горизонтом Венера.
Немота – вот так бы я назвал главное свойство мироздания, пустившего меня заново поозираться на звезды, на то, что впереди и позади.
Помню, как под аркой Тита утром я наблюдал дорожку муравьев – на булыжнике мостовой, видавшей колесницы и сандалии легионов.
Муравьи спешили куда-то в свое очередное миллионолетие.
И конечно, точно так же ползли и трудились над плевелами еще при Тите, эпоху которого не заметили подобно тому, как не замечают мои подошвы сейчас.
«Все дело в красоте», – снова мелькнуло у меня в мозгу, прежде чем мой взгляд перешел с муравьев на человека, протягивавшего мне запотевшую бутылку воды: «One Euro!»
XLVII
В такие времена у многих вместо сердца печень.
В такие времена кровопийцы выходят на дорогу, выживают те, кто опасней.
Сколько помню себя, я всегда ценил способность пойти в отказ и оказаться там, куда зовет открытая страница, например в капле дождя над иерусалимским июнем.
Еще мне нравится алхимия – она приучает видеть вещи нагими, приучает к терпению, с каким рождается будущее из сплава прошлого и настоящего.
Если бы мне пришлось разговаривать с духами и быть услышанным, я бы спросил духа Льва Толстого, в самом ли деле литература существует.
Иногда мне представляется, что кто-то в зимнюю блокаду мог бы согреться у печки, где горят мои книги, и от этого мне становится тепло.
Однажды я плыл на байдарке по Оке, и на середине реки лодка дала течь.
В байдарке лежал рюкзак с черновиком одного романа, который я собирался завершить на речном острове.
Но мы с литературой добрались до берега.
Потом мне иногда снилась река, полная чернил забвения.
Я бросил на полдороге тот роман, после потопа, и не жалею.
Та забытая книга мне тоже иногда снится.
В ней так много персонажей, что она иногда зовется театром.
Иногда во сне я вижу себя подметающим подмостки.
На них много чего можно найти – монеты из будущего, осколки настоящего, будто разбилась чаша с цикутой.
Иногда я нахожу письма – и тогда замираю над ними, не решаясь прочитать.
Письма написаны химическим карандашом, и там, куда капнули слезы, я вижу расплывшиеся чернильные пятна.
А иногда за окном разворачивается буро-стальная река, по которой плывут слова.
Больше всего я люблю оставаться на холме, полном вывернутого наизнанку воздуха.
К вечеру хор кузнечиков звучит стройней.
Изредка я спускаюсь с холма, чтобы прикупить в соседнем поселке бутылку кефира, полбуханки черного и горсть фруктового сахара.
В остальном – обычные радости, заботы и тоска.
Все это поглощает мои дни, как огонь в буржуйке – страницы.
Наверное, это все, что я могу сказать.
Кроме того, что река иногда говорит со мной.
Она говорит: «Никогда не забывай, помни изо всех сил».
Она говорит: «Внимай каждой детали».
Сегодня утром я слышал щегла.
Нет голоса птицы, с которым можно сравнить его пение.
XLVIII
Пусть алфавит продолжит восприниматься ступенями выхода.
Линии на руке пусть исчисляют послание к бессмысленным звездам.
Только небу приходится его видеть, точно оно видит георисунки Наски.
Ни одна гадалка еще не сумела мне завести ладонь под очи.
– Одка, одка, цигареты, цигареты, – кричали цыганки на платформе станции Бельцы в 1993 году.
Тогда мосты через Днестр перестали восприниматься как средства переноса тел над временем.
Тогда дорога равнялась дождю и жемчужному свету над ней после ливня.
Кадр за кадром тогда я шагал по грунтовкам, вдыхая утяжеленный пылью воздух, помещаясь в