Ситцев капкан - Алексей Небоходов
Они сидели в тишине ещё минут десять. За окном кто-то включил попсу – дешёвую, с вульгарным битом и голосом, который словно царапал стекло; в комнате стало душно, будто стены сжались вокруг них, оставляя всё меньше воздуха для разговора.
Григорий встал, взял пустую тарелку, сам отнёс её к раковине.
– Спасибо, – сказал он. – Было вкусно.
Бабушка смотрела ему вслед, потом тихо добавила:
– Да-да, я тоже вижу, что ты в своём Ситцеве стал настоящим северным человеком! Холоднее тебя только вечная мерзлота, а ешь – как обычный человек. Вот так всегда: кто самый суровый, тот и первым просит добавки.
Он хотел рассмеяться, но не получилось. Просто снова улыбнулся и пошёл в свою комнату, где всё осталось на своих местах, как и три года назад: старые книги, сломанный глобус, даже плакат с формулами химии, который когда-то помогал ему сдавать экзамены. Он сел на кровать, обхватил голову руками и долго сидел так, будто боялся потерять равновесие.
В рюкзаке лежали документы, фотографии и один старый медальон – его мать носила его до самой смерти, потом он долго валялся в ящике у бабушки, пока он не забрал его себе. Гриша вытащил медальон, раскрыл, посмотрел на чёрно‑белое фото внутри. На снимке мама была моложе, чем в день её смерти, с такой мягкой улыбкой, что даже больно стало смотреть.
Он закрыл медальон, спрятал его в карман и решил: завтра же поедет на кладбище, расскажет ей всё как есть – что её город морально больше не существует, что все долги прощены, что отныне никто не посмеет сказать про неё ни слова плохого.
Может быть, ей там будет легче.
А ему – точно нет.
Утро в московской квартире начиналось всегда одинаково: сначала из коридора полз по паркету солнечный прямоугольник, затем в кухне загудела кофемолка, а потом можно было угадывать по запаху – будет ли завтрак гречневым или будет вчерашний борщ с тёмной коркой жира на поверхности. Для Григория это был не просто ритуал, а что-то из области магии: пока всё идёт по расписанию, пока бабушка поёт себе под нос «Подмосковные вечера» и кот сидит на батарее, в мире не случится ничего непоправимого.
В этот раз завтрак был сразу и ужином, и обедом: бабушка поставила на стол глубокую миску с борщом, добавила ложку сметаны, а потом, будто не замечая его полного равнодушия к еде, поставила рядом две котлеты и горку макарон. Её движения были точными, даже строгими – как у хирурга, привыкшего к точности и не допускающего ошибок.
– Ну вот, – сказала она, садясь напротив. – Сейчас всё будет хорошо.
Гриша ел медленно, почти механически: макароны были чуть недосолены, борщ – сладковатый, как бывает только у тех, кто не умеет правильно выбирать свёклу. С каждым глотком у него перед глазами всплывали картинки детства: голоса матери и бабушки в кухне, мягкий свет из-за двери, шарканье домашних тапочек по полу. В те времена казалось, что жизнь идёт только по одним рельсам: сначала детсад, потом школа, потом – университет и длинная, спокойная зрелость. Смерть матери сломала этот ритм, и с тех пор всё происходящее казалось Грише чем-то вроде чужого сериала, который он не выбирал и не может остановить.
– Я тут встретила твою одноклассницу, – сказала бабушка. – Помнишь Катьку Грачёву? Теперь у неё двое детей и муж – лысый. Такая смешная, даже не поверишь. Всё время жалуется, что дети плохие, а сама, видно, не может с ними и дня прожить. Ты бы тоже обзавёлся кем-нибудь, а то ведь один как перст.
Она говорила дальше, иногда пропуская слова или заменяя их жестами: кивок головы, щелчок пальцами, взмах руки с короткими, аккуратно обрезанными ногтями. Гриша слушал, но мысли были не здесь: он вспоминал, как вчера ночью, уже в постели, перебирал фотографии из рюкзака, и на каждой из них – только лица, ничего лишнего. Вот Вера, вот он сам с Лизой, вот Елена в тёмно‑синем платье, из которого словно вырезали часть жизни. Он пытался найти на этих фото себя настоящего, но каждый раз видел только маску – иногда приветливую, чаще равнодушную.
– Ты меня слышишь? – вдруг сказала бабушка. – Или опять улетел куда-то?
Он поднял голову, встретился с её взглядом: в глазах – тепло, чуть усталое, без всяких претензий.
– Слышу, – сказал он. – Просто думаю.
– О чём? – спросила она.
Он не стал отвечать, пожал плечами и снова уткнулся в тарелку. Но бабушка не отставала – в этом было что-то неумолимое, как в капле, которая раз за разом падает в раковину, пока не вымоет из трубы всю грязь.
– Ты, когда был маленьким, – сказала она, – всегда говорил всё, что думаешь. Даже если это плохо или глупо. А теперь смотри: сидишь, как сфинкс, и всё копишь в себе.
– Просто говорить не хочется, – сказал он, и голос прозвучал тише, чем ему хотелось. – Всё, что надо, уже сказано.
– Хочешь, покажу тебе старые фото? – вдруг спросила бабушка. – Иногда помогает.
Он кивнул – не потому, что хотел, а потому что отказ был бы куда тяжелее. Бабушка встала, достала из серванта альбом, открыла наугад и сдвинула его к нему через стол. Первое, что он увидел – своё собственное детское лицо: огромные уши, кривой зуб, белая футболка с пятном клубничного мороженого. Рядом – мать, совсем молодая, в синем платье и с той самой улыбкой, что потом надолго исчезла.
Он долго смотрел на фото, будто пытался пересчитать все морщинки вокруг глаз у матери, все нити на воротнике футболки. Бабушка молчала – видимо, решила не торопить.
– Я знаю, ты сделал то, что хотел, – сказала она наконец. – У тебя всегда был этот характер: если что решил, значит, никто уже не остановит.
Гриша посмотрел на неё, но в глазах было только усталое спокойствие.
– Я просто хотел, чтобы мама не была для всех чужой, – сказал он, чуть запнувшись на слове «мама». – Чтобы хотя бы после смерти никто не называл её дурацким прозвищем и не смеялся за спиной.
– А теперь не называют? – спросила бабушка.
– Не называют, – подтвердил он. – Всё теперь иначе. Все долги возвращены.
Она смотрела на него пристально. Потом вдруг улыбнулась – устало, но честно:
– Ну и хорошо, – сказала она. – Значит, не зря всё было. Мама бы тобой гордилась.
В этот момент ему стало невыносимо тесно в этой кухне, в этом теле, даже в этом времени.




