Лемурия - Карл Ганс Штробль
– Именем всех герцогов Ада, довольно, хватит! – кричит Шпрингер и пытается удержать в своей хватке змею. Но это уже не та серая змейка, это сущий аспид – красивый, с полосами, с безумными цветовыми переливами от зеленого и темно-синего к желтому и красному на колдовской чешуе. Аспид извивается и высовывает язык; сполохи гуляют по всему гибкому телу, и змей все удлиняется и удлиняется. За край стола свешивается маленькая, но очень шустрая головка с черными колкими глазками; змей шлепается на грязный пол и ползет к служанке – она, оказывается, снова стоит в углу с широко открытыми глазами и вытянутой рукой. Аспид обвивает ее лодыжки, похотливо взбирается по ногам, смертоносными браслетами украшает оба ее запястья; просовывает голову под мышку – и последнее кольцо затягивает на шее. Маленькая, но очень шустрая головка с черными колкими глазками последний раз показывает собравшимся раздвоенный язык, будто дразнясь, а потом исчезает у служанки в открытом рту… И тогда Йоханнес Амброзиус начинает плакать. Он оплакивает все трагедии этого мира, свою собственную потерянную жизнь и тот факт, что его прабабушка умерла такой молодой. Его слезы размером с голубиное яйцо оставляют глубокие борозды на щеках. Они прожигают его одежду, как раскаленные угли, а там, где падают на пол, оставляют большие дыры.
– Лен и ячмень были побиты, потому что ячмень выколосился, а лен осеменился, – изрек шестой за столом. И Йоханнес плачет еще сильнее. На его лице уже проступили белые скулы, а нос весь изъеден слезами. Его тело оседает, как масло на солнце, и полностью пропитывается жгучей влагой неизбывного горя. Вязателю веников зрелище кажется ужасно смешным. Сперва его смех звучит совсем как лязг старого железа. Потом – как грохот груженной камнями тележки, проезжающей по мосту. Потом этот смех, поистине стальной и жестокий, раздирает его изнутри, и вязатель рассыпается по полу мелкими дробинками собственного зверского веселья, скачущими по доскам пола ничтожными камешками…
А что же наш добрый друг чревовещатель? О, его лик налился насыщенно-красным. Он багровеет, словно бы заходящее солнце; затем чернеет, аки мантия судьи; и вот уже совсем-совсем черный – как темная безлунная ночь, как мир перед первым лучом солнца… Но на черном лице пронзительно-белым сияют глаза – безумные, выпученные, обращенные вверх, к потолку, затмевающему небесную благодать. А темный зад его, как и было озвучено ранее, отягощается и провисает до самой земли; черные руки из недр подхватывают сей мертвый студень и тянут, тянут, бесконечно долго тянут в самый низ мира, где вращается, залитое горючими слезами, но все равно неугасимое, огромное колесо огня, неутомимо вертящееся с самого начала Земли…
– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – повторяет шестой за столом.
Вмиг налетает порыв ветра – в дом врывается буря. Свет очага гаснет, но совсем скоро – возвращается, и всем становится очевидно, что больше чревовещателя нет – его кишки прилипли к потолку, его мозг жирной кляксой растекся над входной дверью, а одинокая пята торчит из танкарда для особых гостей, красующегося на подоконнике. Чудовищных размеров лягушка, сидя на каминной полке, издает довольный, полный утробного бульканья ку-а-к-к-к-к-хр. Змея довольно шипит в раздутой гортани служанки.
– Так давайте же больше не будем думать об этих печальных казусах и посвятим себя распитию благородных вин! – провозгласил сменивший кирасу на черное одеяние солдат-фокусник.
И те, кто остались за столом, дегустируют благороднейшие из вин: шабли, мальвазию, «Рейнфолл», «Неккарблюм» и всякие-разные вина со специями, носящие громкие, гордые названия: «Возврати мне мою невинность», «Тебе это точно понравится», «Не уходи», «Удиви мир», «Загляни в бокал», «Сиди, где сидишь», «Выпей еще».
А чтобы вино не оставалось без закуски, в кадках плавают маленькие живые рыбки, сгустки лягушачьей икры и молодые угри. Все такое живое, горячее… само льется в глотки, будто поток, бегущий по горному узкому ущелью. Хозяйка отходит в сторону, торопливо расшнуровывает лиф и юбки, затем голая возвращается к столу и продолжает пить…
…Так поднимем кубки ввысь – за мечты, за нашу жизнь!!!
А как же старый добрый Йоханнес Амброзиус? Совсем-то мы позабыли о нем. Где же он? Его ищут, зовут: Йоханнес, Йоханнес! Нет больше Йоханнеса, ребята. На скамье – одна лишь большая мокрая лужа, и на ее маслянистой поверхности все еще пузырятся и шипят остатки горючих слез. Трактирщик и бондарь упрекают друг друга в невнимательности:
– А какой собеседник из него был – верный, понимающий… а собутыльник-то какой!
Глаза этих двоих остекленели и воспалились, и теперь напоминают тонкие прорези в комковатой массе багровых, одутловатых лиц. Они переходят к спору о подагре и зубной боли – собственно, они уже забыли, с чего завязалось их общение. Но сейчас речь о том, какая боль – самая суровая в мире. Трактирщик ставит на боль от подагры – ну еще бы, свою-то хворь ему потребно возвысить над всеми прочими испытаниями плоти. Бондарь, напротив, твердит, что пытки хуже зубной боли не сыщешь и в самом Аду. По мере расточения всяких аргументов головы спорщиков надуваются изнутри, достигая размеров тыкв, и в какой-то момент они просто вцепляются друг дружке в глотки, опрокидываются на пол и катаются по углам, по-звериному рыча и расплескивая кровь.
– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – твердит солдат из Пассау, все еще сидя на своем, изначально занятом, месте; и от этих его слов сражающихся на полу сотрясает новый спазм ярости, и они раздирают друг друга с таким рвением, будто сквозь плоть намерены доскрестись до самой души. Хозяину постоялого двора удается оторвать одну руку бондаря. Он без устали колошматит ею оппонета по голове. Но бондарь не отстает – взяв верх, он от души топчется ножищами по животу хозяина, покуда каблуки его сапог




