Дом номер девять - Цзинчжи Цзоу
— Я сначала продал наши книги и ковер, про сберкнижку я знал, но мне всегда казалось, еще не время, и вот сейчас, сняв деньги, мы с сестрой сможем начать новую жизнь. У нее еще есть три платья и две рубашки. Если не хватит, можно купить еще одно платье, розовое, чтобы достойно выглядеть. Мой дядя писал нам, предлагал забрать сестренку к себе, но мне кажется, незачем, она тоже не хочет уезжать, мы должны вместе жить; как ты считаешь, пятисот юаней хватит нам на жизнь? Будем понемногу тратить их день за днем, проживать жизнь, проживая деньги… У меня никогда не было столько денег, мне кажется, на них можно купить целый поезд с сияющими огнями. Мы с сестрой будем в нем ездить и смотреть на деревья, проносящиеся за окном, а во время остановок — есть. Пусть идет куда угодно, главное, чтобы он не останавливался и чтобы никто больше не садился, мы ждем нового времени, можно сказать, начала, а можно сказать, конца… Эти пятьсот юаней, не знаю, на что потратить сначала, что купить? Пучок шпината, немного фарша или соли и муки, летом, может, арбуз, вообще немного помидоров тоже неплохо. Такие большие деньги, больше нашего дома, что делать, если украдут? Может, купить сестренке мороженое, она играет на скрипке, еще на двадцать третьем уроке из Кайзера, где все «до-ми, до-ми». Если струна порвется, нестрашно, купим новую. Можно вообще больше не играть на скрипке, заняться чем-то другим, например плести кошельки из стекловолокна, я видел, многие девочки сейчас этим увлекаются. Еще я хочу вывести ее во двор погулять, будут ругать шпионским отродьем, ну и пусть, в нашем доме не так много таких… Но она не пойдет, она такая трусиха, однажды ночью пришла и встала у моей кровати, испугала меня, говорит, видела во сне, что наши родители умерли, и ее руки были все в крови. Я сказал, ну умерли так умерли, кто их заставлял становиться разведчиками. Когда я это произнес, она заплакала… Как взрослые плачут, тихо, без звука.
Когда мы прощались у подъезда, он не попросил меня никому не рассказывать о деньгах. Его доверие принудило меня молчать. Впоследствии я ходил к нему в гости не из-за ящериц, а чтобы узнать, как ему живется, купил ли он шпинат и соль, и струны для скрипки. Мне было интересно, на что потратили пятьсот юаней и как выглядит его сестра. Я так ее ни разу и не увидел, она всегда запиралась в комнате, не издавая ни звука, я специально громко говорил, но все равно не слышал ни шороха.
Все раскрылось через несколько месяцев.
Солдаты решили провести еще один обыск в их квартире, и выяснилось, что сестренка давно умерла, ее труп совсем засох.
Она умерла еще до того, как мы ходили снимать деньги. Взрослые во дворе говорили, что от ее тела не исходило трупного запаха.
Когда ее тело выносили, я увидел Сяобиня стоящим у окна и сразу вспомнил его фразу: «На лице ни кровинки».
Узоры
Стена в туалете вся покрыта узорами, но видны они только мне. Эти узоры сотканы моим сердцем, мне всегда казалось, что в нем есть проход на ту сторону. Если туда что-то принести и оставить надолго, потом это будет очень сложно отыскать.
Из-за того, что это отличалось от таскания воды из колодца, я не мог понять, почему вода льется со всех сторон и собирается в чаше унитаза. У меня в душе частенько бывает пусто, просто шаром покати, особенно когда я сижу в туалете, по-большому. Мне кажется, что весь мир в этот момент отдыхает. Отдыхая, сердце сосредоточенно отбивает ритм, я больше ни о чем не думаю, — отправляя естественные надобности, не получится горевать. Я считаю, горюющий человек просто не думает о туалетных делах, у него нет ни настроения, ни времени на это, а может, и не хочется вовсе. Моего знакомого старшеклассника, Кэ Ли, признали активным контрреволюционером и посадили, а когда выпустили, он сказал кому-то, что за те девять дней ни разу не сходил в туалет по-большому, ни разу. Потом все выходило в виде черных шариков, они камешками падали в унитаз, было больно, ему казалось, он превратился в козла на привязи под палящим солнцем, который какает такими шариками. После этого он впервые за девять дней почувствовал голод. Только тогда он понял, что вернулся к жизни, что снова жив, хочет есть, и это чувство голода стало для него особенно ценным, он решил, нужно больше есть, и с тех пор самым главным для него было поесть, сходить в туалет и снова поесть. Он говорил, что знает: так будет не всегда, потому что он становился более и более голодным, а голод не вечен, он заканчивается, неважно как — наешься ты или умрешь с голоду.
Я знал его давно, и почему-то после тюрьмы он стал очень говорливым; когда человек молчит, это тоже, наверное, голод — речевой.
Слову «какать» никто меня не учил, взрослые всегда говорили, что нужно говорить «ходить по-большому». Потому что «какать» звучит некрасиво, возможно, это для них слишком образно, а «по-большому» это вроде как неконкретно, неконкретные вещи всегда красивые; например, спросить: «Сколько тебе лет» — некрасиво, а осведомиться о возрасте уважаемого господина — красиво. Никто мне это не объяснял, я говорю «какать» только про себя, у этого слова какая-то яркая, радостная энергия, часто мне просто хочется выкрикнуть: «Я пошел какать!» Это слово не воняет, только веселит.
Я вижу на стене туалета очки. Никто не смог бы их разглядеть, а я вижу две окружности, еле заметно соединенные друг с другом, возможно, это следы от установки водопровода, за этими очками нет глаз, эта оправа не для людей, она создана моим воображением.
Еще есть девушка, танцующая на ветру, ее рваная юбка — кусок отслоившейся штукатурки, многие не увидели бы ее в этом узоре, нужно очень внимательно смотреть.
Есть еще одно пятно, я сначала не мог понять, что это, а потом его края стали шире, и получился человеческий зад, как будто кто-то непонятный развернулся ко мне задом.
Я не должен так думать.
Рисовать на стене я не умел, что бы ни нарисовал, было непохоже. Если бы мир принимал тот факт, что нарисованное мной похоже на что-то совсем другое… Но я все равно не смог бы. Вообще, необязательно рисовать, на стене туалета ничего не надо рисовать; когда на душе спокойно, любое пятно на стене четче рисованного, никто тебя не беспокоит. Стена с отметинами кажется живой, а белая и гладкая — наоборот.
Чистая белая стена слепа, она не может посмотреть на тебя. Но пятна — это совсем другое дело, они, хоть и безглазые, знают, что ты смотришь на них, любой узор, получив возможность чувствовать, оживает.
Пока Кэ Ли бахвалился своей историей про козлиные шарики, у меня появилась мысль — а что, если его еще раз арестуют и посадят? Возможно, выйдя, он станет еще болтливее, а может, превратится в молчуна. Переживания, вызванные бедами и радостями, не отличаются друг от друга. И теми и другими хочется поделиться. Когда я впервые попробовал шоколад (кусочек размером с ластик), то рассказал об этом тридцати с лишним знакомым (некоторым даже дважды). Я будто ощутил вкус счастья, по-настоящему. У шоколада и счастья есть общая черта — быстротечность, от этого не спасает даже следующий кусок.
Если я попаду в новый туалет, то, скорей всего, ничего не увижу; чтобы обнаружить узор, нужно время, душевное спокойствие, сосредоточенность, тогда он бросится тебе в глаза. Ты замедлишься, глаза вдруг загорятся, появится картинка, удивительно, как ты ее раньше не видел. Это как искать воздушный шарик в небе: пока не заметишь его, кажется, что ничего там нет, а потом он становится больше и больше.
Петух Фан Юна
Я целился из рогатки в маленького петуха Фан Юна через наше заднее окно, как вдруг тот запрокинул голову и прокукарекал один раз, всего один. Он только научился этому, и его крик звучал странно, рассекая утро.
Фан Юн стоял во дворе, один, лучи низкого солнца удлиняли его тень. Он стоял лицом к ней, как будто хотел встать против своего силуэта. Когда приближаешься к своей тени, которая намного длиннее тебя, она вдруг укорачивается, а если совсем близко подойти, так и вовсе исчезает. Я как-то пробовал с ребятами, — если встать против нее, она укоротится и в последний момент сольется с тобой.




