Живое свидетельство - Ислер Алан

Что было нам делать, Лиззи и мне? Решение пришло ex machina[71]: Лиззи позвонили из Эдинбурга, из одного почтенного журнала, и предложили пост главного редактора. Разве могла она отказаться?
— Ты поедешь со мной в Шотландию?
— Нет.
— Робин, может, мне отказаться?
— Конечно, нет.
— И что же делать?
— Лиззи, давай покончим с этим. Было замечательно, но мы не стали великой парой возлюбленных. Предлагаю мирно расстаться.
— Я люблю тебя, Робин.
— И я тебя люблю, Лиззи.
— Без обид?
— Без обид. Давай устроим прощальный ужин в «Клюве попугая».
— Давай.
Пожалуй, пора заканчивать эту полную рефлексий интерлюдию. Думаю, вы поняли, в чем штука. Я превращаю себя в персонажа собственного произведения. В качестве коды к моему рассказу о визите в Дибблетуайт на Рождество 1975 года должен отметить, что к следующему лету Фрэнни хотела лишь одного — знаменитого флейтиста Ицхака Гольдхагена, или, как наверняка говорила Фрэнни, «величайшего английского флейтиста двадцатого века», с которым она сбежала в Тоскану, в Четону, оставив Энтуисла — кто бы мог подумать — безутешным.
3
Боюсь, я был не вполне искренен в некоторых вопросах, например, так вы вполне могли предположить, что я никак не был причастен к тому, что Энтуисл выбрал своим «официальным» биографом Стэна. На самом деле Стэна предложил я. Да-да! Собственно говоря, сначала Энтуисл попросил меня написать его биографию. Меня! В голове не укладывается.
— Чтобы все в семье осталось, — сказал он. — Сыновье уважение и все такое. Я всегда считал тебя сыном, которого у меня не было. Я ведь не молодею, сынок. Ну, как тебе такая идея?
Это было года два назад или чуть меньше. Он тогда приехал в Лондон к зубному, который сообщил ему печальную новость. Все оставшиеся верхние зубы надо вырывать, и как можно скорее. Они гниют, что отравляет весь организм. Кость недостаточно крепкая, так что импланты ставить нельзя, придется ему носить вставную челюсть.
— Чтоб никому ни слова, ни полслова, Робин.
Дело было в моей квартире в Болтон-Гарденз, где он собирался переночевать, чтобы утром ехать в Дибблетуайт.
Полагаю, что «доктор Малколм-сука-Макайвер, гнида», как неизменно называл его Энтуисл, комкая «Малколм», с шотландским акцентом пропевая «Макайвер» и с особой нежностью упирая на «гниду», грубо напомнил ему о том, что он смертен, что не будет ему больше ни хлеба с поджаристой коркой, ни ирисок, ни стейка с кровью. Он сидел у камина, так и не сняв пальто на шерстяной подкладке и кепки, грел над огнем руки. Он был такой слабый, такой старый! Да, действительно, старый — уже за восемьдесят.
— Биографиями я не занимаюсь, — сказал я. — Для этого особый талант нужен.
— Да ты ж писатель, нет, что ли? Это такой пустяк. К тому же я здесь — во всяком случае, пока что — и могу рассказать все, что тебе нужно знать. Робин, не будь болваном. — Он покосился на шкафчик, где я хранил выпивку. — Бренди был бы очень кстати.
За четверть века я продвинулся от придурка до болвана, но разница была невелика. Я налил щедрую порцию бренди и подал ему стакан.
— Сам посуди, Сирил, — сказал я. — Ты художник первой величины, занимаешь в истории английского искусства столь же важное место, как Хогарт или Тернер. Не можешь же ты поручить свою биографию абы кому. Давай я подумаю. Ты еще полон жизни. Торопиться ни к чему.
Энтуисл шевелил мозгами — это было почти что видно. Похоже, мои доводы подействовали. И впрямь слишком уж он важная фигура, негоже доверять его биографию какому-то беллетристу. Семейные ценности — это, конечно, прекрасно, но я же, строго говоря, не член семьи.
В дверь позвонили. Я заказал во французском гриль-баре неподалеку от Олд-Бромптон-роуд курицу нам на ужин, и ее доставил мотоциклист в шлеме, с синей щетиной.
Каким прожорливым стариком он стал, Энтуисл продемонстрировал за столом. Он сидел, скрючившись над тарелкой, словно опасался, как бы кто ее не отобрал. В курицу он вцепился с жадностью. С шумом всасывал в себя пюре, залитое мясной подливой.
— Хлеб не любишь? — спросил он, ухватил булочку с моей тарелки, разломил надвое и каждую половинку густо намазал маслом. — Ну что ж, неплохо, — сказал он. — А на десерт что? — В его тоне, в выражении лица, чуть ли не собачьем, чувствовался страх, что никакого десерта не будет, что я, как и весь мир, могу его предать.
— Твое любимое, — ответил я. — Что скажешь насчет карамельного пудинга из «Маркса и Спенсера»? Я только подогрею его в микроволновке.
— Хороший ты парнишка, Робин, — сказал он. — Весь в мать. Со сливками?
— Со сливками.
Раньше Энтуисл ел без особого аппетита, никогда так на еду не набрасывался.
— Надо жрать все что можно, пока зубы при мне.
Я сидел и терпел его отвратительные манеры, и тут на меня снизошло озарение — казалось, божественное, но на самом деле сатанинское.
— Знаешь, Сирил, попробуй обратиться к Стэну Копсу. Самый подходящий для тебя биограф.
Энтуисл о нем и не слыхивал.
— Он Копс или Кобс? Через «п» или через «б»?
— Через «п».
— Что-то жидовское слышится в этой фамилии.
— Он американец, точно еврей, ну и что с того? А еще он известный биограф, писал об английских художниках восемнадцатого и девятнадцатого века. Можешь почитать.
— На хрен мне еврей?
С тех пор как из его жизни ушла нееврейская еврейка Фрэнни, его антисемитизм только усиливался. Это при том, что была серия картин о Холокосте — из-за них он отказался от членства в Королевской академии (об этом я вам непременно расскажу), теперь они висят в галерее Энтуисла в музее Табакмана в Тель-Авиве; это при том, что он с гордостью принял из рук президента Израиля медаль — за заслуги перед еврейским народом. После предательства Фрэнни в нем проснулись гены — те, что спали в его предках со времен резни в Йорке[72].
— Если решишь к нему обратиться, — сказал я, — не упоминай моего имени, ладно? Я предпочел бы не иметь к этому отношения.
Впрочем, этого опасаться не стоило. Что бы Энтуисл ни делал, он подавал это как собственную идею. Разве на такого непревзойденного гения может хоть кто-то повлиять?
Но я-то что затеял? Видимо, мне хотелось отомстить за мамулю, которой уже шесть лет как не было на свете, потому что их роман Энтуисл закончил по обыкновению — с небрежной бессердечностью. Никогда не забуду мамулиных слез, ее отчаяния. «Робин, дорогой, я не покончу с собой только потому, что есть ты. Ради чего еще мне жить?» Но мамуля рыдала de profundis[73]. Она так его и обожала всю жизнь, с кем бы дальше ни связывала ее судьба, и она уж точно не хотела бы ему зла. Стэн, разумеется, отыскал бы мои мотивации в сочинениях Фрейда. Эдипов комплекс, записал бы он в своем блокноте и стал бы укладывать мою жизнь в это прокрустово ложе. Я почти уверен, что не желал ни Стэну, ни Энтуислу ничего хорошего, но плохого желал только Энтуислу. Других настолько неподходящих компаньонов и представить трудно. Я уверен, есть и десятая муза, и имя ее — Беда. Она обитает в пещере Злобы. Она, полагаю, меня и вдохновила.
А теперь мне предстояло расплачиваться за свои слабости. Когда после приятного прощального ужина с моим американским издателем я вернулся в нью-йоркский отель, на телефоне у кровати тревожно мигала красная лампочка. На автоответчике был голос Энтуисла — он раздраженно интересовался, куда я на хрен пропал, и требовал, чтобы я сей же час ему перезвонил, если, продолжал он с издевкой, я смогу выделить время в своем сибаритском расписании. «Боже правый, Робин, что за херня?»
Сначала я попробовал позвонить ему во Францию — думал, он там. Но нет. «Не повезло тебе, позвонивший! Мы с Клер можем быть здесь в куче мест — это смотря какое время суток. А если смотря какой день, так мы можем быть в мрачном и унылом Йоркшире, Господи, спаси. Попробуйте позвонить туда. Мне, собственно, плевать». Я позвонил в Дибблетуайт, и — о удача! — он оказался там.