Алфавит от A до S - Навид Кермани

Он и сам спрашивал, почему я не спланировала свой визит так, чтобы полететь обратно в Германию вместе с ним. Он боится возвращаться один. У него нет спутницы, которая будет суетиться вокруг. Перед глазами проносятся страшные картины: вот отцу становится плохо, вот ради него самолет совершает вынужденную посадку… Тем временем санитары поднимают больного, и я вижу седые волосы. Мужчина, причем пожилой – такого же возраста, как и мой отец. Чувствую, как глаза наполняются слезами, торопливо отворачиваюсь, но мой сын, который остался сидеть, все равно замечает мои мокрые щеки. Наверняка он не понимает, что происходит в самом конце салона, возможно, и сам хочет встать. При этом бóльшая часть происходящего – она только в моей голове.
Пациент в сознании, все не так плохо, он, пусть и с помощью санитаров, сможет пересесть в инвалидное кресло или лечь на носилки – но я этого уже не вижу. Однако я на долю секунды успела взглянуть в его уставшее, вероятно, уставшее от жизни, лицо – можно подумать, что жена уже ждет его там, где нет ни времени, ни дат. Путешествия больше не имеют смысла – угрозы для жизни нет, но теперь он застрянет в больнице в Анкаре вместе со своей спутницей, вероятно, дочерью, которая поспешила в противоположный конец салона, чтобы забрать оставшуюся ручную кладь. Стюардесса вскоре закрывает дверь самолета. Думаю, задержка составит около двух часов; стыковочный рейс до Кёльна мы точно пропустим.
98
В семь утра представители разных народов мира начинают обменивать свои ваучеры на еду; за каждым столиком слышится разная речь, европейцы в меньшинстве, здесь и там иранцы из нашего самолета, все они из разных часовых поясов, но летели экономклассом, который строже, чем при раннем капитализме, отделяет их от других слоев общества: богатые устраиваются в комфортных лаунжах, а бедные передвигаются по миру на автобусах, пешком или на лодках. Однако внутри этих классов больше нет различий по национальности, языкам и религиям, так что, в отличие от раннего капитализма, только деньги теперь разделяют людей. Единственное исключение – белые, у которых особое положение: они никогда не путешествуют на лодках и ходят пешком только удовольствия ради. Здесь же, в терминале, они тоже сидят на полу, потому что сидений не хватает.
Неужели выпал снег и мир взрослых перестал функционировать? Такое ощущение, что не только мы, но и остальные путешественники пропустили свои пересадочные рейсы – очередь перед досмотром багажа тянется на сотни метров. Потом представители разных народов, языков и религии выстраиваются в растянувшуюся на тысячи метров очередь перед стойками «Турецких авиалиний», чтобы забронировать билеты на следующий рейс и получить ваучеры на завтрак. На выбор предлагаются донер, пицца, тако, суши, гамбургеры и куриные наггетсы. Европа – затерянная провинция по сравнению с Вавилоном этого фуд-корта: здесь находятся люди всех цветов кожи и возрастов, шорты по колено соседствуют с никабами, яркими африканскими нарядами, индийскими сари и арабскими джеллаб – не найти больше равенства, чем в этой тесной толпе, где из-за отсутствия столовых приборов даже манеры становятся одинаковыми. Все разнообразие мира сведено к донеру, пицце, тако, суши, гамбургерам или куриным наггетсам. «Турецкие авиалинии» обслуживают больше городов по всему миру, чем любая другая авиакомпания.
* * *
Ситиро Фукадзава переносит меня в Японию, которую в самой Японии уже никто не помнит, хотя она существовала совсем недавно, всего шестьдесят или семьдесят лет назад. Сегодняшние японцы – как я себе представляю – живут исключительно в городах, между которыми перемещаются со скоростью триста километров в час, живут в квартирах, где свет и кондиционеры можно регулировать с помощью смартфонов прямо из офисов, а вскоре все они будут ходить в очках для работы за компьютером. Я вдруг понимаю, что никогда не читала о том, как обстоят дела в деревнях, и даже не видела их фотографий – за исключением тех, что появились после атомной катастрофы. Города если и не идентичны, как фуд-корты, то все равно везде примерно одинаковы, как будто социализм одержал победу. Но когда у тебя нет ни малейшего представления о том, куда ведут боковые тропы, кто живет в малонаселенных долинах и горных хижинах, как устроены деревни, на каких подушках сидят крестьяне по вечерам и из чего состоит самая обычная еда – тогда и понимаешь, насколько ты чужой.
Еще семьдесят или восемьдесят лет назад, когда наши родители были детьми, в японских деревнях было так мало еды, что младенцев сбрасывали с обрывов, чтобы избавиться от лишних ртов, а старая О-Рин стыдилась того, что у нее до сих пор все зубы на месте. Она стыдилась своих зубов – и вот я поднимаю глаза от книги, описывающей японскую провинцию шестьдесят-семьдесят лет назад, и фуд-корт кажется мне настоящим раем, сколько бы я ни ворчала на прогресс. Убедившись, что рядом никого нет, О-Рин брала кремень и, как одержимая, била себя по челюсти, пока не выбила все зубы, чтобы ничем не отличаться от соседей. «Удары кремня сильной болью отдавались в нёбо, но если потерпеть немного, зубы все же сломаются. Она ждала этого с радостью, и в последнее время ей даже стало казаться, что это приятная боль» [47].
* * *
– Какой была твоя бабушка? – спрашивает сын, когда в ожидании рейса мы просматриваем семейные фотографии, которые на поминках передавались туда-сюда между Нью-Йорком, Кёльном и Тегераном, а также Чикаго, Монреалем, Дубаем и Куала-Лумпуром, многие из них черно-белые.
– Ужасно мягкой, – отвечаю я, – даже мягче, чем ее дочери. Одно из самых ранних моих воспоминаний связано с бабушкиным приездом в Германию, мне тогда было не больше двух лет. Вот я сижу на большой горе барбариса, с которого она должна убрать плодоножки, буквально купаюсь в нем, как в ванне. «Господи! – кричат мои родители, вернувшись домой. – Что здесь произошло, мама, что вы себе позволяете…» И бабушка – твоя бабушка – прикусывает язык, чтобы не начать ругаться. А твоя прабабушка сидит по-турецки на ковре рядом с горой барбариса, скрестив ноги, и добродушно улыбается: «Ах, малышке так весело, я потом постираю покрывало и хорошенько