Алфавит от A до S - Навид Кермани

– Никаких отклонений, – говорит она и улыбается.
– Значит, теперь все позади?
– Да, похоже на то. Поздравляю.
Только выйдя в коридор, чувствую, как подкашиваются колени, чего не случалось все эти десять лет, и сердце начинает биться быстрее. Почти в эйфорическом состоянии прощаюсь с сотрудницами на ресепшене, что, похоже, их несколько озадачивает. Даже у парикмахера, к которому я иду сразу после клиники, у того самого парикмахера, к которому я хожу уже двадцать – двадцать пять лет и который, как и все в моей жизни в Кёльне, настолько старый и знакомый, насколько только возможно (в поездках событий мне хватает, дома же мир должен меняться со скоростью улиток или роста растений). Даже у парикмахера, который, увидев маленький пластырь на сгибе руки, спрашивает, не сдавала ли я кровь, новость о том, что с моим мозгом все в порядке, не вызывает никакого интереса. Только сидящая на соседнем стуле женщина, одна из клиенток, которая подслушала разговор, восклицает: «Браво!» Парикмахер же сразу переводит разговор на отпуск – как и всегда, на протяжении этих двадцати – двадцати пяти лет, обсуждая последний, предстоящий, возможный или мечтаемый отпуск. Да, для меня это большой шаг, но для человечества – крошечный, микроскопический, невидимый. В детстве я хотела стать астронавтом, как и все мальчики в детском саду, мне нравилась фраза о том, что на Земле все иначе, чем в космосе. О докторе Б. в этой клинике никто больше не вспоминает.
84
На вопрос, о чем она никогда не хотела бы писать, начинающая писательница без колебаний отвечает: «О своих родителях». Я ожидала услышать любые возможные табу – секс, деньги, фекалии. Но писать об этом, причем откровенно, опираясь на собственный опыт, она не боится. Она говорит, что целыми днями пишет и читает такие тексты, особенно о сексе.
– А почему тогда не о родителях?
Она объясняет:
– Не хочу, чтобы кто-то узнал или хотя бы догадался, почему я стала такой, какая я есть. Если я напишу о родителях, то раскрою свои тайны.
– Даже в дневнике?
– Да, ведь у писателя даже дневник не может быть личным.
Семинар продолжается, и, кажется, никто не заметил моего замешательства, и я размышляю, был ли хоть один писатель, который не писал о своих родителях? Никто не приходит на ум. Может, задача писателя именно в том и заключается, чтобы раскрыть свои тайны, конечно, не как в дневных ток-шоу, а на свой, особенный и загадочный манер. Может быть, в этом и заключается суть литературного процесса – желание рассказать все, особенно о родителях, но так, чтобы это превратилось в еще большую тайну. Думаю, начинающая писательница сочла бы мою теорию просто предлогом для того, чтобы обнажиться.
85
И вот наконец ненависть отступает, растворяется, как туман, и вы стоите друг перед другом, самые близкие друг другу люди. Ты замечаешь его возбуждение и признаешь свое собственное. Поддаться ему означало бы начать все сначала, зная, что однажды вас снова окутает туман.
86
Продление удостоверения личности по предварительной записи занимает не больше пяти минут. В стране, где ничего не работает, например в Иране, это могло бы занять пять дней, если бы удостоверение вообще согласились продлить. Могли бы отказать безо всякой причины. В других местах уже нет даже учреждений, которые могли бы выдать удостоверение, нет государства, нет системы правосудия, нет службы здравоохранения – есть только право сильного, того, кто с оружием. Благодаря времени, которое мне дарит мир в Европе, я впервые после ушиба ребра снова иду на дживамукти – какая же это была безумная идея! – и снова стону при каждом вдохе. В Иране этого бы со мной не случилось: ушиб – да, но не дарованное время. Пять дней только на получение нового удостоверения личности! И все же вопрос в том, сможем ли мы воспользоваться этим даром, вопрос, который встает так или иначе со времен войны. Одно лишь ведение дневника без указания дат – это уже признак избытка времени. Во время войны, да и вообще в трудные времена, каждый день был бы на вес золота.
87
Посреди площади, где на Рождество стоит большая елка, молодая женщина опускается на колени. Ее одежда настолько потрепана, что это еще можно принять за стиль. Осторожно, словно боясь пролить кофе, она ставит на землю бумажный стаканчик и помятый сверток с булочкой, а потом склоняет лоб к земле, раскинув руки вперед. Это выглядит театрально, хотя на самом деле это скорее редкая степень самоотречения. Она остается в таком положении три минуты, может, даже пять, или время просто замирает, пока наконец не поднимается, не обращая внимания на нас, прохожих, которые в недоумении остановились. Кто-то наблюдает за ней из кафе, которые уже открыли летние веранды. Женщина садится на пятки и поднимает руки в молитвенном жесте, потом опускает их, встает и что-то шепчет, после чего снова опускается на колени и снова преклоняет голову – вероятно, перед Богом, ведь кто еще мог бы быть адресатом такой преданности? Человек – вряд ли.
Она не мусульманка, как я подумала сначала: движения не совсем соответствуют мусульманской молитве, да и кожа слишком светлая. Она, судя по всему, немка, красивая немка, что лишь усиливает смятение.
К ней подходят двое полицейских скорее по-отечески, как будто они уже знают ее. Женщина немедленно встает и покидает площадь, устремив взгляд в землю. Хочу последовать за ней, но она поворачивает налево, в то время как мой путь лежит направо, в мою книжную келью.
88
В пабе чуть не начался скандал из-за запрета играть в кикер.
– Срать я хотел на эти немецкие законы! – кричит поляк.
– Срать отправляйся в уборную, – спокойно отвечает хозяин, зная, что каждую Страстную пятницу служба порядка приходит проверить, все ли в порядке. Даже музыка играет тише, поэтому никому не приходится кричать, но посетители, кажется, к этому не привыкли. Впрочем, теперь, когда я могу различить отдельные инструменты, этот «грохот» даже начинает нравиться.
– Мне нравятся такие пережитки прошлого, – говорю хозяину бара, который хочет, чтобы именно в его забегаловке соблюдали